Ташкентский роман - Сухбат Афлатуни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Лаги зашла, оставив дверь открытой: в сарае не было электричества. За ее спиной, во дворе, осыпались виноградные листья, обнажая сонных шмелей на липких лозах. Лаги начала мыть велосипед: благодарное стариковское позвякивание.
Вот и сундук протерт, теперь заглянем внутрь.
Замка не было, но открыть было непросто, все запеклось ржавчиной. Поглощенная открыванием, с каплей пота на переносице — Лаги не почувствовала, как где-то рядом заиграла старинная музыка. Флейта? Показалось. Вот сундук и открыт. Лаги чихает и кричит через двор Юлдузке, чтобы выключила огонь под мошугрой.
Отец хотел, чтобы Лаги изучала арабский — он называл его вторым, после русского, языком просвещения. Наверное, рассчитывал, что Лаги станет читательницей этого сундука. Но после того, как застал дочь запросто разговаривающей на скамейке с каким-то хулиганом, про арабский больше не вспоминал.
«Я хочу изучать хинди», — сказала как-то Лаги, глядя в зеркало на свое лицо, которое ей казалось очень индийским. Отец, стоявший позади, на несколько секунд застыл в зеркале, потом куда-то из него вышел.
В отличие от отцовского письменного стола в сундуке царил порядок. Даже отрава для мышей была разложена с какой-то ученой симметрией. Но мыши здесь не бывали, а то, что Лаги приняла за их помет, оказалось рассыпавшимся бисером одной из книжных закладок. Лаги принялась протирать пыльные переплеты, иногда рассеянно перелистывая карие страницы. Рисунков не было, причудливая, но однообразная вязь быстро надоела. Книги остро пахли старостью. Их горячий глагол окончательно превратился в тихую макулатурную мудрость. Их Слово вылетело воробьем и зачирикало, раскачиваясь, как на качелях, на сморщенной виноградной грозди.
Орган и дойра, звучавшие до этого исподволь, загудели так внятно, что Лаги услышала, вздрогнула, выронила последнюю непротертую книгу, она упала на земляной пол, выдохнув фейерверк пыли. Органист-невидимка нажал на самые громкие клавиши, заглушив на секунду и маленькую дойру, и испуганный вскрик Лаги.
Из книги вылетели два аккуратно сложенных желтых листка.
Пыль осела, музыка снова откочевала за порог восприятия; Лаги присела на корточки, разворачивая выпавшие листки. Страх и любопытство. «Юлду-уз! Юлдуз-у!» — закричала она. «Опа, нима деяпсиз?»[8]— ответил откуда-то со двора детский голос. Лаги испуганно разворачивает листок, аккуратный почерк, не арабская вязь, европейская. «Юлдуз… суп под огнем выключила?»
Выключила. Держа раскрытые письма, Луиза подходит к двери, ближе к свету. До нее снова долетает музыка, но теперь — теперь уже не страшно. Где-то рядом, за виноградником, Юлдуз и Султан, огонь погашен. Скоро всех ждет обед.
«Ли-е-бе Лу-и-за», — читает Лаги по слогам первое письмо. Это не английский — его она учила. Немецкий? Второе письмо написано неразборчиво, с тем же «лиебе» вначале. Почерк другой — раскованный. А вот здесь и еще здесь и здесь — читается имя отца.
Протертый циферблат испорченных часов глядит на Лаги. Под маской циферблата, в механической темноте, зашевелились спящие ноты Турецкого марша. Перевернулись на другой бок и снова уснули. Liebe Luisa…
Luisa!
Скажите господину органисту, церковь пора закрывать…
Порядок приблизительно таков.
Вы обращаете внимание на N хотя бы потому, что он совершенно другого пола и из другой вселенной, пахнущей прожаренным песком. Количество книг, написанных об этой вселенной, уже давно должно было ее уничтожить, раздавить своей массой. Но она каждый раз сжигала сочиненные о себе талмуды, пекла в глиняных печах плоский хлеб и рожала сыновей.
Вы же — вы мирно пасли аккуратно причесанных коз и играли на флейте, когда руки не были заняты книгой или чашкой горячего шоколада. Ваше лицо украшали очки.
Вы любили пастушка, а пастушок учился на врача и знал наизусть Канта.
Поэтому, когда вас завоевывают азиатские орды, вы от неожиданности роняете чашку шоколада, и все, что у вас остается, — это холодная мансарда и Западно-восточный диван, захваченный по ошибке вместо Библии. И флейта, которую можно завтра же обменять на хлеб. Чтобы не плакать, вы начинаете тихонько наигрывать на милом инструменте, не думая о последствиях.
И тут появляется N, в серой хламиде с заснеженными звездами войны. Чужероден и горяч. Пришел послушать флейту, напоить спиртом, оглушить монгольским смехом. И полюбить.
А теперь вы сидите в небольшой церкви, даже зимой пахнущей мокрыми лилиями. Невидимый ангел покаяния клюет вас в голое горло. Ваше козье стадо разбежалось. Ваш пастушок пал смертью безумных где-то под Кёнигсбергом. Наконец, недопитая чашка шоколада уплыла, остывая, вниз по Дунаю. Остался хаос, голод, новая любовь. Клевок.
Вы глядите на смуглого волхва в церковном алтаре, в голову приходят мысли совсем неалтарные. Тайный любовник, азиатский огонь. Боль в горле. Органист, похожий на воробья, играет раннего Баха. Вы остро влюблены, фройляйн. Всем телом, включая заплаканные очки. И ничего не поделаешь. Таков порядок. Отснято.
Телевидение ехало в синей маршрутке, прыгая на ухабах и пропадая в пыли. Шум мотора заглушался криками летящей следом детворы.
Телевизионщики запаздывали; археологи уже давно ходили причесанные, выбритые и злые. На столах, застеленных парткомовским кумачом, лежала флегматичная глиняная голова в кудряшках. Еще — благословляющие кисти рук и несколько почти целых кувшинов… Кружились насекомые, обманутые красным цветом скатерти.
Еще один стол был подготовлен в доме раиса, но уже не для съемок, а послесъемочного отдыха. Фарфоровые чайники с водкой, миндаль; с кухни пахнет чищеной морковью и зарезанным бараном — будет плов. Профессор Савинский глядит на приближающееся телевидение и бесшумно ругается одними губами.
Юсуф стоит около своего раскопа, в одолженной австрийской рубашке. На красном столе лежит его голова, четвертый век. Юсуф ищет глазами доктора Блютнера. Интересно, почему сына все-таки назвали Султаном?
Телевидение тормозит, дети прыгают, профессор надевает пиджак с маленьким орденом на лацкане. Когда он будет показывать находки, скажет: «А вот кувшин, на котором сохранилась забавная надпись: „Этот кувшин принадлежит монаху Дхармамитре, не воровать“. Как видите, древние служители культа ревностно оберегали свою собственность. И что же? Прошли века, и кувшин, сохраненный в гостеприимной узбекской земле… Нет, пожалуй, про гостеприимство надо будет сказать отдельно, не вклинивая. И кувшин, сбереженный… Теперь принадлежит… Ладно, потом».
Последним из машины вылезло бесцветное существо и ласково улыбнулось осенней пустыне. С этой рассеянной улыбкой оно простояло, прислонившись к машине, еще минут пять, пока телевизионщики раскладывали технику, смеялись о чем-то с археологами и жадно пили теплую воду. Потом существо легко подошло к стоявшему поодаль Доктору и произнесло сквозь улыбку: