Под сетью - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К сожалению, он ошибался, и его теории оказались гибельны для его же мастерства. На композиции Хьюго появился огромный спрос. Без них не обходился ни один шикарный вечер в загородном доме, ни одно общественное празднество. Их даже вывозили в Америку. А потом за дело взялись газеты стали называть их произведениями искусства и делить на стили. Отвращение, которое испытывал от этого Хьюго, не давало ему работать. Вскоре он прямо-таки возненавидел свои композиции, а еще через некоторое время совсем их забросил.
Своим знакомством с Хьюго я обязан насморку. У меня это был период острого безденежья, и мне приходилось очень и очень туго, пока я не обнаружил некое до смешного великодушное учреждение, где я мог получить бесплатную квартиру и стол в обмен на то, что предоставлял себя в качестве морской свинки для опыта по лечению насморка. Опыт проводился в прелестном загородном доме, где можно было оставаться сколько угодно времени, подвергаясь различным видам заражения и лечения. Насморк я не люблю, а из способов лечения, которые на мне пробовали, ни один как будто не дал хороших результатов; но, с другой стороны, я жил на всем готовом и работать с насморком вполне можно привыкнуть. Это даже неплохая тренировка для жизни в более нормальных условиях. В общем, я там писал довольно много, во всяком случае до того, как появился Хьюго.
Руководители этого благотворительного учреждения рекомендовали своим жертвам селиться парами, поскольку, как было указано в проспекте, лишь немногие люди способны переносить полное одиночество. Я и сам, как вы знаете, не люблю одиночества, но после нескольких попыток пришел к выводу, что общество болтливых дураков еще хуже, и, возвратившись под эту отрадную сень на второй срок, попросил дать мне отдельную комнату. В самом деле, такая изоляция, комфортабельная и не слишком строгая, как нельзя лучше меня устраивала. Мне пошли навстречу; но только что я втянулся в работу, а заодно и в борьбу с особенно жестоким насморком, как мне объявили, что в доме не хватает мест и придется мне все-таки принять к себе сожителя. Выбора не было, я согласился и, надо сказать, очень неласково посмотрел на огромного лохматого субъекта, который ввалился в комнату, положил вещи на кровать и уселся за второй стол. Я что-то сердито промычал в знак приветствия, ясно давая понять, что с болтунами не знаюсь. Еще больше меня обозлило то обстоятельство, что меня только заразили, а сосед получил и насморк, и лечение, так что, пока я чихал, задыхался и дюжинами изводил бумажные носовые платки, он полностью сохранял человеческое достоинство и казался воплощением здоровья. Я так и не уяснил себе, по какому принципу проводился опыт, но насморков мне, сколько помнится, всегда доставалось больше нормы.
Я боялся, что мой сосед окажется болтуном, но вскоре выяснилось, что опасения мои напрасны. В первые два дня мы не обменялись ни единым словом. Казалось, он вообще не замечает моего присутствия. Он не писал и не читал, а проводил почти все время, сидя у стола и глядя на зеленые кусты и лужайки за окном. Иногда он что-то бормотал про себя или вполголоса произносил какую-нибудь фразу. У него была привычка кусать ногти, а однажды он достал перочинный нож и до тех пор ковырял им мебель, пока один из служителей не отобрал у него это орудие. Сперва я заподозрил, что он слегка помешан. На второй день я даже стал его побаиваться. Он был рослый и толстый, с широченными плечами и огромными ручищами. Массивная голова была обычно втянута в плечи, а задумчивый взгляд все прослеживал в комнате или за окном воображаемую линию, не соединявшую, казалось, никаких предметов, попадавших в его поле зрения. У него были темные спутанные волосы. Большой бесформенный рот время от времени раскрывался, чтобы выпустить какие-то нечленораздельные звуки. Изредка он начинал что-то напевать себе под нос, но тотчас умолкал — это был единственный признак того, что он ощущает мое присутствие.
К концу второго дня я почувствовал, что работать больше не в силах. Снедаемый одновременно раздражением и любопытством, я тоже стал смотреть в окно, сморкаясь и придумывая, как бы установить человеческое общение, без которого просто невозможно было жить дальше. В конце концов я без всяких дипломатических уловок спросил, как его зовут. Когда он прибыл, нас представили друг другу, но я не слушал и не запомнил. Он обратил на меня взгляд очень добрых темных глаз и назвался: «Хьюго Белфаундер». Потом добавил: «Я думал, вам не хочется разговаривать». Я сказал, что, напротив, люблю поговорить, но в день его приезда был поглощен одним вопросом и прошу извинить меня, если вел себя грубо. Когда он заговорил, у меня создалось впечатление, что он не только вполне нормален, но и очень умен; и я почти машинально стал складывать свои бумаги. Мне уже было ясно, что работать я больше не буду, я оказался один на один с интереснейшим человеком.
С этой минуты у нас с Хьюго начался разговор, подобного которому я не мог себе и представить. Мы быстро рассказали друг другу свои биографии, причем я, во всяком случае, проявил несвойственную мне правдивость. А потом мы стали обмениваться мнениями об искусстве, политике, литературе, истории, религии, науке, обществе и вопросах пола. Мы говорили не смолкая весь день, часто до поздней ночи. Иногда мы так орали и смеялись, что получали замечания от начальства, а один раз нас пригрозили расселить. В разгар нашей беседы очередной курс эксперимента закончился, но мы тут же завербовались на следующий. В конце концов у нас завязался спор, тема которого имеет отношение к настоящей повести.
Хьюго часто называют идеалистом. Я скорее назвал бы его теоретиком, хотя и очень своеобразным. У него не было ни практических интересов, ни нравственной серьезности, присущих тем, на кого обычно наклеивают ярлык «идеалист». Это был самый объективный и беспристрастный человек, какого я встречал, но объективность его была не столько добродетелью, сколько врожденным даром, и сам он совершенно ее не сознавал. Выражалась она даже в его голосе и манере держаться. Ясно помню его таким, каким часто видел во время наших бесед, когда он, наклонившись вперед и кусая ногти, возражал на какую-нибудь мою непродуманную сентенцию. Он был медлительный спорщик. Медленно раскрывал рот, опять закрывал его, опять раскрывал и наконец решался. «Вы хотите сказать…» — начинал он и пересказывал мои слова конкретно и просто, после чего моя мысль либо оказывалась много понятнее и глубже, либо оборачивалась полнейшей чепухой. Я не хочу сказать, что Хьюго всегда был прав. Иногда он совершенно не понимал меня. Довольно скоро я обнаружил, что лучше него осведомлен почти обо всех предметах, которых мы касались. Но когда мы, с его точки зрения, заходили в тупик, он очень быстро замечал это и говорил: «На это я ничего не могу сказать» или «Боюсь, тут я вас совсем, совсем не понимаю», причем говорил так решительно, что тема отпадала. И направлял разговор с начала до конца не я, а Хьюго.
Его интересовало все на свете, интересовала теория всего на свете, но, как я уже сказал, очень своеобразно. У него были теории на все случаи, а одной, основной теории не было. Я не встречал человека, столь начисто лишенного того, что можно было бы назвать философским мировоззрением. Скорее, пожалуй, он старался докопаться до сути всего, что попадалось ему на пути, и всякий раз подходил к делу с абсолютно свежим восприятием. Следствия этого бывали поразительны. Помню один наш разговор — о переводе. Хьюго о переводе понятия не имел, но, узнав, что я переводчик, пожелал понять, что это такое. Посыпались вопросы: что значит: вы обдумываете смысл по-французски? Откуда вы знаете, что думаете по-французски? Если вы представляете себе какую-то картину, откуда вы знаете, что она французская? Или вы мысленно произносите французские слова? Что вы видите, когда видите, что перевод верен? Может, вы воображаете, что́ подумал бы кто-нибудь другой, увидев его в первый раз? Или это просто такое ощущение? Какое именно? Вы не можете описать его подробно? И так далее, и так далее, с невообразимым терпением. Иногда это выводило меня из себя. Самая простая, на мой взгляд, фраза под упорным нажимом Хьюго с его вечными «Вы хотите сказать…» становилась темным, загадочным изречением, которого я уже и сам не понимал. Процесс перевода, раньше казавшийся мне яснее ясного, представлялся теперь столь сложным и необычайным, что оставалось только диву даваться, как кто-либо вообще может его осуществить. Но в то же время расспросы Хьюго почти всегда проливали новый свет на те предметы, которых он касался. Для Хьюго все было удивительно, чудесно, замысловато и таинственно. Во время наших разговоров я точно заново увидел весь мир.