Холм псов - Якуб Жульчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы уже ехали с Юстиной, я и представить не мог, что мы останемся до Рождества. Был уверен, что к концу декабря нас тут давно не будет. Что мы получим, не пойми откуда, кучу денег на счет, вернем нашу квартиру из рук португальцев-съемщиков, будем справляться со всеми нашими прошлыми поражениями где-нибудь на пляже в Таиланде. Я был настолько в этом уверен, что даже не задумывался над этим. Самая большая ошибка – относиться к чему-то как к очевидному. Упростить и уменьшить это до размеров эмблемы.
– Это сегодня, – сказала в Рождество Агата, глядя утром в календарь.
– Что сегодня? – спросила Юстина.
– Рождество, – вздохнула она.
– Можем ничего не делать. Просто съедим какой-нибудь борщ, и все, – сказала Юстина. Для нее праздники никогда не имели особого значения.
– Какой борщ? Женщина! – фыркнула Агата и взяла ее за руку. – Пойдем, научу тебя готовить.
Они провели там добрых десять часов, и в результате на столе и правда появилось множество еды. Агата готовила лучше моей матери, следовало отдать ей должное. Все было в меру жирным, мясным, свежим, вкусным, это было Рождество, которое получило бы золотую медаль журнала «Пришли рецепт». Агата пригласила всех, кого мы втянули в референдум. Во время ужина Валиновские, Мачеяки и Гжесь проговорили все возможные сценарии будущего, которые с каждой минутой все больше напоминали сценарий фильма Барея [115]. Посреди предрождественской ночи Мачеяк принялся громко размышлять, как бы удачней всего отбить отца из тюрьмы – мол, лучше всего совершить вооруженный налет или какой-то хитрый ход – например, подкоп. Все пересказывали друг другу последний номер «Крайовой» с репортажем Юстины, комментируя его размер, название и то, выглядит ли отец на размещенном там снимке достаточно хорошо и не должен ли он в следующем выпуске вообще оказаться на обложке. Мачеяк принялся утверждать, что скоро Анджей Вайда снимет об отце фильм. Жена Мачеяка напомнила мужу, что Вайда уже умер, но Мачеяк не желал принимать этого к сведению. Это тот, что «Крестоносцев» снимал, умер, Форд, говорил он, рассматривая снимок в газете, на котором отец выглядел как польский актер с амплуа безжалостных полицейских. Сперва мы ели немного, но в какой-то момент набросились на жратву, заталкивая ее в себя все больше, огромными кусками, словно вареники, рыба и кутья должны были дать нам мистическую силу, которую наверняка пожелал бы нам отец. В некотором смысле это был веселый вечер. Может, не для Агаты, которая устала до крайности; сидела на стуле, ковыряясь вилкой в еде, одаряя всех присутствующих стеклянной улыбкой и не слушая того, что они говорят; только то и дело машинально гладя по голове сидящую рядом Йоасю. Я уважал ее. С помощью Юстины она приготовила одиннадцать блюд и поставила елку исключительно для того, чтобы в доме – пусть на миг – стало нормально. «Нормальность никогда не наступит сама по себе; за нее следует сражаться, выцарапывать ее из бетона», – подумал я.
Тогда я понял, что все то и дело на нас поглядывают, на нас – то есть на меня и на Гжеся, что ждут какого-то жеста с нашей стороны. Что мы покажем им, что замещаем отца. Что-то скажем, сделаем, пусть даже выгоним их. Но мы ничего такого не сделали. Просто сидели и пили водку. Старались пить умеренно, удалось так себе. Еще хуже нам удались подарки, о которых никто не помнил. В последний момент мы с Гжесем отправились в город купить что-нибудь для детей, историческую настолку и машинку на батарейке, на которую те отреагировали, как и можно было предположить, с холодным разочарованием.
– В следующем году будет лучше, – сказала извиняющимся тоном Агата.
– Нет, это вполне может оказаться интересная игра, – ответила Йоася, печально глядя на запакованную в целлофан коробку с уродливыми плечистыми рыцарями, из которых один чуть косил глаза на того, кто держал коробку.
Через пару часов за столом сидели уже только мы трое, с Юстиной и Гжесем. У Агаты не было сил убирать со стола, она заснула на диване. Юстина прикрыла ее одеялом. Спала она так тихо, что мне казалось, будто умерла.
– Нужно все это прибрать. Но я больше не хочу быть домашней курицей, – Юстина махнула на стол, заставленный грязными тарелками, мисками, салатницами и чашками.
– Нужно, – сказал Гжесь и добавил: – Завтра поубираем.
– Ну не знаю, – сказала Юстина и снова села за стол. Сама налила себе рюмку водки, но, вместо того чтобы выпить, несколько долгих секунд всматривалась в алкоголь.
– Как ты? – спросила Гжеся.
– Нет, ну, сука, чудесно, – ответил тот. – Как на Гавайях.
Замолчал и некоторое время глядел на лежащую на диване Агату, словно проверяя, жива ли она еще.
– Даже на звонок не ответила, – продолжил брат. – У детей наверняка есть какие-то телефоны, свои, но мне даже номера не дала. Я их даже поздравить не могу. Шалава ебаная.
– Я знаю, что это проблема, но… – Юстина замолчала. Ей было непросто на него смотреть, как и на меня. Его глаза выглядели так, словно кто-то вынул из них душу и выбросил ее на свалку. Гжесь выпил еще рюмку, без энтузиазма, как наказание. Знал, что ничем ему не поможет ни эта рюмка, ни следующая.
– Но если будешь ее ненавидеть, то никогда ничего не изменится, она никогда тебя к ним не допустит, – сказала Юстина.
– Ничего не изменит, даже если я ей жопу буду лизать. – Он вытер рот, вздохнул, поерзал на стуле. У меня и правда не было сил на него смотреть. Я глядел в телевизор с выключенным звуком, где показывали Кевина: он как раз остался один дома и бесшумно орал, глядя в зеркало. Я встал, взял пульт и сменил канал. Обернутая в золотистую фольгу женщина, сидя на картонно-деревянной декорации, вероятно, что-то пела, глядя в камеру расслабленным взглядом человека под таблетками.
Я хотел отключить, но Гжесь остановил меня, сказав:
– Оставь.
Может, ему нужно было, чтобы в комнате ощущалось еще чье-то присутствие.
– Ты должен надеяться, – сказала Юстина.
– Юстина, если хочешь, чтобы я не расхреначил все это, то не говори о надежде.
Слышно только тиканье часов и тихое потрескивание, на границе слышимости, как слабые электрические разряды, идущие в воздух от телевизора. И дыхание. В комнату вбегает Рокки, подходит ко мне, начинает обнюхивать мои носки. Я чешу его за ухом.
Он взлаивает, и в этой тишине его лай – словно удар кулаком в ухо.
Мне же вспоминается еще одна вещь времен Рождества, когда была еще жива мама – то неодолимое чувство несправедливости, которое охватывало нас примерно за час до полуночи, когда ужратый отец уже успевал выкрикнуть все, что хотел сказать в этот день, и шел спать; эта мысль, что, мол, в других семьях все должно быть иначе, в других семьях люди на Рождество жмутся друг к другу и говорят, что друг друга любят, по-настоящему радуются подаркам – неважно, насколько нужным, и если что-то делают, то искренне, так как знают, что на самом-то деле у них нет никого, кроме друг друга.