В окопах Сталинграда - Виктор Платонович Некрасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну а он, Ашот? Задохнулся? Да нет. Дышать, правда, трудновато было, иной раз и на луну завоешь, но, в общем-то, притерся как-то. Притерлись же остальные 260 миллионов. Преследовать не преследовали, топтуны за ним не ходили, обысков ни у него, ни у его друзей не делали, с работой более или менее благополучно. Ну «Лебединый стан» Цветаевой или мандельштамовское про кремлевского горца с эстрады не прочтешь, но иногда что-то, не самое просоветское, нет-нет да и втиснешь. И радуешься. Жванецкий, например. Иной раз просто оторопь берет — и ничего, сходит. Вот и Ромка…
Сейчас он сидит в «Эскуриале», сосет ледяной «Хейнекен» и тоже счастлив. В Париже он впервые, и все ему интересно. «Нет, никакого метро, только автобус или пешком, обожаю пешком…» И они от парка Монсо — было воскресенье, на работу не надо — до бульвара Сен-Жермен шли пешком. По бульвару Осман, мимо оперы, зашли даже за 10 франков внутрь, поглядеть на шагаловских коз, летающих на потолке зрительного зала, потом по рю де ля Пэ, мимо Вандомской колонны, вышли на Конкорд, пересекли Сену и по бульвару Сен-Жермен дошли до «Эскуриала». Сначала Роман останавливался у каждой витрины, но так до своего кафе они никогда и не дошли бы, и Ашот, приняв руководство на себя, разрешил останавливаться только у антикварщиков и оружейных магазинов.
— Хочу кольт! Кольт хочу! — орал Роман так, что на него все оборачивались. — Вот тот, видишь? И «смит и вессон» тоже! Без них не вернусь домой, так и знай.
— На границе отберут.
— У меня? Пусть попробуют.
— Не только отберут, но и оштрафуют.
— Поспорим. Короче, перехожу на собачьи консервы, бросаю пить и курить, но этот кольт мой. Слышишь, кольтик, ты мой!
(Забегая вперед — засунутый на дно чемодана, купленный и подаренный ему Ашотом, кольт с двенадцатью патронами благополучно пересек все границы, и две вороны были убиты из него в Болшеве…)
Зашли, понятно, и в книжный «Глоб». Романа нельзя было оторвать от полок и разложенных на столе Трифоновых, Шукшиных, Мандельштамов, Цветаевых, Сименона и Агаты Кристи… Глаза горели, щеки пылали, уста шептали нечто невразумительное. В результате, несмотря на его сопротивление («Не очень, правда, сталинградское», — острил потом Ашот), куплен был однотомник Булгакова и сборничек стихов Шпаликова…
— Ох, Генка, Генка, алкаш наш дорогой. — Ромка не раз пропускал с ним по маленькой. — Покупаю твою книжку в Париже, подумать только… В Париже…
Вечером Роман уехал в Канны.
— Вернусь — продолжим нашу работу. Подготовь Родена, импрессионистов и этот, как его, новый ваш центр…
— Помпиду?
— Вот-вот! Лувр отменяется. В следующий раз.
Вернулся он через неделю, не дождавшись конца фестиваля.
— А ну его, голова кругом идет. И ни черта не понятно. Отпросился в Париж. Покряхтели, но пустили. Кулиджанов неплохой все-таки парень.
За три дня они успели много. Ромка был неутомим. Ашот только радовался. Все пять этажей Бобура, он же Центр Помпиду (выставка «Три М» — Модильяни, Магритт, Мондриан), Роден, Жё де Пом, импрессионисты, Оранжери, Эйфелева башня («Смеешься? А я полезу!»), прогулка по Сене на «бато-муш», Версаль, Фонтенбло — и, в общем-то, все один: Ашот с Анриетт на работе, освобождались только к вечеру. Сходили и в «Фоли-Бержер» («Утомительно, однообразно, и очень уж их много»), прошлись по злачной Пигаль («Эх, деньги бы, — вздыхал Ромка. — И молодость, и молодость и счастье вно-овь, как точно подметил товарищ Гремин…»). Посидели и в ресторане. Выбран был небольшой, в районе Бастилии, под названием «Галоша», кажется овернский, Овернь — сердце Франции. Потолок и стены были увешаны разного вида сабо, по-овернски — галош. Ели устриц, улиток — Роман первый раз в жизни, — обжигались луковым супом, потом жиго и еще что-то, пили божоле, закончили мороженым и черным кофе в маленьких чашечках…
— Уф! — Роман украдкой расстегнул пояс. — Вот придут наши краснозведные — кончатся все эти ваши улитки-эскарго, и перестанете вы гнить… Понюхаете нашего зрелого, развитого… Ох, не могу… Давай еще по коньячку ударим, на прощанье, так сказать…
Возвращались домой пешком: метро уже не ходило, а на такси не было денег — все проели и пропили.
Много в этот вечер говорили о Сашке. Не с завистью, не осуждая ни в чем, но, в общем-то, с грустью.
— Слава, слава… — вздыхал Роман. — Помнишь, я тогда еще, в первые же дни, говорил тебе — не выдержит. И не в деньгах дело — деньги деньгами, но главное — простор, предложения, выбирай только. Ухватил жар-птицу за хвост, держи покрепче, не разжимай кулак… Ты в чем его видел, в «Спящей»?
— Нет, концерт, с бору по сосенке. А в телевизоре знаешь что? Не поверишь, в «Дон Кихоте».
— Дерьмо балет.
— Дерьмо. И при чем там Дон Кихот? Появляется два раза. И Сашка там какого-то влюбленного племянника изображает. Бред! И это после его Адама в «Сотворении мира». Помнишь, по Эффелю?
— Помню ли… Сколько выпито было после этого.
— А здесь — тьфу! Больно смотреть. Хотя танцует, конечно, хорошо. И боюсь, что только ради денег. А их у него, судя по всему, куры не клюют.
— «Куры, куры»… Кстати, он не спрашивал у тебя, когда вы встретились?
— Нет, не спрашивал.
— Ты знаешь, о чем я?
— Знаю. Нет, не спрашивал.
Оба вздохнули. Так не похоже на их Сашку.
Роман повернулся вдруг к Анриетт — она, как всегда, помалкивала, слушала.
— А знаешь, мне твой муж нравится, нравится, как он держится. Ей-богу. Ладно, жар-птица, как Сашке, не подвернулась. Ну и что? Телевидение? Не самое интересное в жизни? Ну и хрен с ним. На жизнь дает? Дает. Машину даже имеете…
— Все имеют.
— И квартиру, не перебивай, и не где-нибудь, а в Париже, в центре Парижа… И на все ты положил эту самую штуку.
— Ну, как сказать.
— На все! Настаиваю на этом. Парторганизации нет — раз, месткома нет — два. Самой прогрессивной общественности и собраний — три. Никто не стукнет, что пьешь, болтаешь лишнее или левые ходки от жены скрываешь, пардон, мадам… Это с этой стороны. А с той? С вашей… Не надо, как тому же Сашке, думать, соображать, подсчитывать, рассчитывать. С тем надо в ресторан сходить, того не забыть на премьеру пригласить, того к порогу не подпускать. Да-да, не думай, вовсе не легко ему. Птица птицей, но хвост-то горячий, обжигает. А ты? Свободный