Записки капитана флота - Василий Головнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя я внутренне и одобрял приверженность их к несчастному нашему начальнику, но объявил им, что мы имеем теперь более вероятных причин думать, что наши пленные живы, нежели воображать противное, а сверх того, если вышнее начальство совершенно уверится в истине произведенного злодеяния над нашими пленными, то, без сомнения, не упустит доставить нам случай на самом деле оказать каждому свое усердие.
С сей минуты, решась прекратить неприятельские действия, я положил, взяв с собою сего провидением посланного нам японского начальника[92] Такатая-Кахи, идти в Камчатку для зимования, надеясь разведать у него основательнее об участи наших пленных и о намерении японского правительства. Он мне показался не из числа тех японцев, которые у нас бывали, но высшего состояния, следовательно, мог быть более сведущ в делах своей земли, а потому я объявил ему, чтоб он приготовился следовать с нами в Россию, и объяснил причины, побуждающие меня так поступить. Он весьма хорошо меня уразумел, и несколько раз, перебивая мои слова, когда я упоминал, что капитан Головнин, Мур и прочие, по объявлению начальника острова, все убиты, отвечал мне: «Неправда, капитан Мур и пять человек русских живы, здоровы и содержатся хорошо в городе Матсмае, они пользуются свободою ходить по городу за присмотром только двух чиновников».
На сделанное же ему предложение следовать с нами в Россию с удивителыиым спокойствием духа отвечал он: «Хорошо, я готов». Просил только, чтоб его в России не разлучали со мною, в чем я его и уверил, а равно и в том, что в следующее лето будет он возвращен в свое отечество. Тогда он совершенно примирился с неожиданною своею участью, а как оставшиеся на шлюпе четыре японца, не знавшие ни слова по-русски, не могли быть для нас полезны и притом одержимы были цинготною болезнью, то я, опасаясь вторичным зимованием в Камчатке подвергнуть жизнь их опасности, признал справедливым доставить им то же счастье, которым воспользовались ушедшие их товарищи. Снабдя всем нужным, высадил я их на берег. Они, как я думал, по своему простодушию сохранят чувствие благодарности за оказанные им нами благодеяния и распространят между своими соотечественниками лучшее о русских мнение, нежели каковое имели они прежде.
На место отпущенных четверых японцев я вознамерился взять такое же число с японского судна под тем видом, якобы они нужны для услуг своему начальнику, и предложил ему, чтоб он указал, кого ему будет угодно выбрать из своих матросов себе для услуг, и выбранным приказал перебраться на шлюп, но он вместо согласия упрашивал меня не брать матросов, говоря, что они глупы, чрезвычайно боятся русских и будут много сокрушаться. Настойчивые его просьбы немного поколебали меня в прежней уверенности о действительном пребывании наших пленных в городе Матсмае, и потому я решительно сказал ему, что мне должно взять четырех человек с его судна. Тогда он просил уже меня только о том, чтобы я вместе с ним съездил на его судно.
По прибытии нашем на оное собрал он всю свою команду к себе в каюту, сел, поджавши ноги, на постланную на простом чистом мате длинную подушку, пригласив и меня сесть подле себя. Матросы стояли все перед нами на коленях. Он говорил им длинную предварительную речь, изъясняя, что некоторые из них должны следовать с ним вместе на российском корабле в Россию. Тут открылось самое чувствительное явление; многие из матросов приблизились к начальнику с поникшими головами, что-то шептали ему с приметным душевным усилием, и у всех почти появились на глазах слезы. Сам он, доселе сохранявши спокойствие и твердость духа, прослезился; и я был в нерешимости, произвести ли мое намерение в действие. Необходимость, однако ж, требовала исполнить оное, дабы после от каждого порознь отобрать подтверждение о действительном пребывании наших пленных в Матсмае. К немалому моему утешению, я не имел причины раскаиваться впоследствии, ибо японский начальник, по своему состоянию привыкший к особенному роду жизни и изнеженный азиатской роскошью, подвергся бы великому беспокойству и нужде без своих японцев (двое из них после безотлучно при нем находились по очереди).
Потом просил я начальника, выразумевшего, для чего я беру его с собою в Россию и какие за несколько дней до его прихода сообщены были нам чрез Леонзайма от начальника острова известия об участи соотечественников наших, отписать к нему обо всем с возможною подробностью. Он при мне же изготовил весьма длинное письмо, расспрося у меня подробно об упомянутых выше обстоятельствах, также об имени нашего судна, о времени прихода в Кунашир, и кто таков Леонзаймо и проч.
После сего Такатай-Кахи с избранными матросами своими начал к нам перебираться, как будто на собственный свой корабль, а не с видом пленника, отправляемого в дальнюю страну. Все возможные способы употреблены были нами, чтоб удостоверить японцев, что мы не считаем их за враждующий, но за миролюбивый народ, с которым доброе согласие прервано токмо некоторыми неблагоприятными обстоятельствами. В сей же день по приглашению моему с помянутого судна приезжала к нам японская женщина, неразлучная спутница Такатая-Кахи в его плаваниях от города Хакодаде, где его жительство, до Итурупа. Весьма любопытно было видеть ей шлюп наш и странных людей, а еще более, ласки неприятелей своих, каковыми они нас полагали, и дружеское обращение наше с ними.
Не меньше и для нас было любопытно видеть японскую женщину. По приезде ее на шлюп приметно было, что она очень оробела: я тотчас просил Кахи ввести ее ко мне в каюту и сам взял ее за другую руку. У дверей она хотела было по японскому обычаю скинуть соломенные свои башмаки, но как у меня в каюте не было ни ковров, ни матов, то я знаками дал ей разуметь, что такая странная для нас учтивость может быть оставлена. Войдя в каюту, она положила обе руки на голову ладонями вверх и низко нам поклонилась; я подвел ее к креслам, а Кахи указал ей, что надобно в них сесть. Для такой неожиданной посетительницы, к счастью, случилась у нас на фрегате молодая, довольно пригожая женщина – жена нашего младшего лекаря. Японка, увидевши ее, казалась много ободренною и сделалась веселою, и они тотчас познакомились. Приветливая наша россиянка старалась ее занять тем, что всем почти женщинам нравится, – показыванием своих нарядов.
Японка, по-видимому, была большая модница, рассматривала все с великим любопытством, некоторые одеяния на себя надевала и изъявляла свое удивление приятною улыбкою. Но более всего она казалась пораженною белизною нашей россиянки, прикасалась руками к ее лицу, как будто подозревая, не искусственный ли у ней цвет, и, улыбаясь, часто повторяла: «Иоой, идой!», т. е. «Хороша, хороша!» Заметив, что японка любуется новым нарядом, я, чтоб угодить ей, поднес зеркало, как вдруг взоры ее поразились противуположностию ее лица со цветом позади ее, как будто нарочно стоявшей нашей белой россиянки. Она с искренним добродушием, отталкивая зеркало руками, говорила: «Варий, варий!», т. е. «Не хороша, не хороша!»