Путешествие в Закудыкино - Аякко Стамм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Едросса!!! – вскричал князь тьмы.
Откуда ни возьмись, как из-под земли выросла перед ним громадина усатой бабы-медведицы и замерла в покорном восторге дворовой сучки, готовой за кусок позапрошлогодней краковской колбасы и облаять кого угодно, и станцевать польку-бабочку на задних лапках. Только что хвостиком не виляла.
– Домой, Едросса! В Москву… – скомандовал хозяин громко и отчётливо, – … пока оттуда ещё не выперли… – добавил он еле слышно.
Бабища склонилась подобострастно и, обернувшись в мгновение большой серой крысой, юркнула под плащ господину. Чёрный ветер надвигающейся ночи подхватил крылья просторного бархатного плаща и унёс поверженного, будто его и не было.
На опустевшем берегу огромного зеркального озера осталась сидеть, поджав колени и обняв их руками, древняя-предревняя старуха с впалыми бесцветными глазами, ввалившимся беззубым ртом и сморщенной, почерневшей от долгой-предолгой жизни кожей. Она не знала, не могла знать, насколько долго предстоит ей тут сидеть в ожидании прощения и смерти, но надежда на избавление от этой жизни, изрядно утомившей её, всё же оставалась. Сильно потускневшим в одночасье, но не утратившим зоркости взглядом она наблюдала, как на немыслимо далёком для неё, но не совершенно утраченном доступности острове под белокаменными стенами древнего кремля встречали и благословляли народ Русский три старца: старец-Митрополит Филипп, старец-Патриарх Тихон и старец-Митрополит Виталий – три эпохи и три оплота Русского Державного Православия – становления государственности, утверждения стояния в Истине и сохранения в первозданной чистоте и незыблемости Церкви, которую по непреложному обетованию Христа не могут, не способны одолеть врата адовы, на которой стояла, стоит и стоять будет земля Русская. Аминь.
(Лирическое отступление N4. И не отступление даже, а скорее, заключение, к повествованию, впрочем, имеющее некоторое отношение)
Сочельник в этом году выдался морозным, каким и дОлжно быть этому предрождественскому дню. К вечеру температура упала ещё ниже, пошёл слабый снежок, медленно, как бы нехотя покрывая почти обнажённую (и это в январе-то месяце) землю тонким, мягким и невесомым, как пух, пледом. Людей на улицах маленького подмосковного городка почти не было. Только редкие прохожие, запоздавшие и задержанные в этот предпраздничный вечер какими-то своими делами, кутая носы в скользкие, почти не греющие воротники пуховиков, короткими перебежками от магазина к магазину поспешали в свои натопленные квартиры встретить сладким рассыпчатым сочивом первую «Вифлеемскую» звезду. Таксисты, никогда не знающие тёплого и радушного праздничного стола, застыли в ожидании седоков, призывно мигая оранжевыми глазкАми маячков с шашечками и нещадно сжигая бензин в утробах своих железных коней, готовых хоть сейчас кинуться вскачь куда угодно, лишь бы куда-нибудь. Маленький, совсем крохотный городской парк – всегда столь многолюдный и шумный – в эту минуту был практически пуст. Даже голуби, основавшие здесь свою колонию, всегда, в любое время года перекрывавшие городской шум хлопаньем крыльев и беспрерывным воркованием, замерли на ветках покрывающихся снегом деревьев, распушив перья в слабой попытке согреться. Всё было тихо в ожидании праздника и неизменно сопровождавшего его Рождественского чуда.
На одной из запорошенных снегом скамеек парка, покрытый пушистым белым саваном и от этого почти слившийся с интерьером, неподвижно сидел человек. Впрочем, то, что это был человек, догадаться можно было далеко не сразу, настолько гармонично он вписывался в окружающую его обстановку. Скорее можно было подумать, что это куча мусора, или большой мешок подарков, оставленный здесь незадачливым Дедом Морозом накануне, когда парк, как и весь город, буквально гудел от новогоднего празднования. Тогда не один из Дедов Морозов, набравшись для сугрева и пущего веселья горячительным, мог где угодно оставить не только свой мешок, но и даже внучку-Снегурочку, не уступающую Деду ни в весёлости нрава, ни в желании согреться. Только широко открытые, слезящиеся грустью глаза да наполовину опорожнённая пузатая бутылка COURVOISIER, стоявшая у его ног, могли подсказать, что сидящий на заснеженной скамейке зимнего парка всё-таки был человеком. Как уже было сказано, он сидел неподвижно, как мумия. Он замерзал, но абсолютно не чувствовал холода, может от того, что мысли его в данную минуту были заняты совершенно другим, может, от того, что человек этот был изрядно пьян.
Вдруг, прямо над ним, едва не задев крыльями верхушки голубых елей, благоразумно насаженных здесь добрым градоначальником аккурат перед выборами, пролетела большая белая птица и скрылась за живой изгородью парка. Ну, птица и птица, пролетела и пролетела себе, мало ли птиц летает по небу? Наверное, не мало, и это событие не произвело бы никакого впечатления и не оставило бы никакого следа в данном повествовании. Если бы буквально через минуту из-за ели, росшей позади скамейки, на которой сидел замерзающий человек, не появился другой, тоже, по-видимому, человек, но совершенно иного рода.
– Эй, солдатик, ты чё сидишь-то тут? Притомился никак от новогодних гуляний? Отдохнуть решил?
Старик – вновь прибывший выглядел на все восемьдесят, а то и девяносто лет, только живой уж очень – подошёл к скамейке, присел рядышком и легонько подтолкнул сидящего в плечо.
– Да! Ноне Новый Год удался, кхе-кхе, – продолжил он, усаживаясь поудобнее. – Снегу маловато, но ничё, людЯм всё одно весело. Глянь, скока всего понавыпито, и не сосчитать.
Площадь маленького городского парка со светящейся разноцветными огнями ёлкой посередине была усеяна пустыми бутылками, жестяными банками и прочей порожней посудой, отжившей уже свой век и умирающей в тишине парка под всё нарастающим снежным покровом. Старика это обстоятельство, похоже, забавляло, он всё время ёрзал, как бы выискивая более удобное положение своего тела на скамейке, беспрерывно кряхтел и удовлетворённо цедил в полголоса сквозь густую седую бороду: «Эх, ёк-мотылёк, пять тебе за это!» Казалось, его нисколько не беспокоило то обстоятельство, что замерзающий рядом человек не проронил до сих пор ни единого слова и даже не шевельнулся, будто окаменелый. Только немигающий взгляд куда-то в пустоту говорил о том, что человек ещё не замёрз окончательно. Не то чтобы взгляд был живым, или выражал какую-то мысль. Напротив, глаза человека ничего не выражали, абсолютно остекленевшие и мёртвые, как у плюшевого мишки. Жизни им придавала одна малозначительная особенность: замерзающий на скамейке городского парка человек плакал.
– Вот я и говорю, – продолжал, как ни в чём не бывало, старик, – Новый Год ноне удался! Кхе-кхе! Как в вертепе…, весело сталбыть! А ты чё, солдатик, молчишь-то всё? – старик как бы невзначай обратил внимание на собеседника. – Эка тебя торкнуло! Кхе-кхе! Ну, ничё, ничё, пройдёт! – и снова отвернулся, будто не заметив ничего необычного.
Две наиболее пушистые и искрящиеся в мигании ёлочных гирлянд снежинки, пролетая легко и плавно над заснеженной головой замерзающего человека, вдруг изменили траекторию своего полёта, покружили немного в воздухе, как бы оглядывая его со всех сторон, и медленно опустились к нему на ресницы. Веки глаз вздрогнули от прикосновения, замерли в нерешительности, вздрогнули ещё, и ещё раз и, медленно опустившись, сомкнулись с нижними веками, пропустив сквозь едва заметную щёлку большую горячую слезу.