Горбачев. Его жизнь и время - Уильям Таубман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другая причина “невмешательства” в дела Восточной Европы крылась в кремлевской политике. Пока Горбачев встречал сопротивление (и тайное, и открытое) со стороны Лигачева и других консерваторов из Политбюро, – как случилось, например, в случае письма Нины Андреевой, – ему не хотелось лишний раз озлоблять их, навязывая Восточной Европе те же реформы, которым они противились дома. В 1987 году, когда Мусатов и другие чиновники ЦК высказались за продвижение реформ в соцстранах, в ответ они услышали, что сейчас не время “открывать новый фронт в битве с консерваторами” у себя в стране[1335].
Помимо экономических и политических причин, имелись и личные мотивы. Например, за возраставшей уверенностью Горбачева в том, что все будет хорошо и без его прямого вмешательства, скрывалась пропорционально возраставшая неуверенность – и в делах Восточной Европы, и в достижениях самого СССР. Разумеется, он никогда не признавался в этом открыто своим товарищам по Политбюро. И все же его мысли выдавало вроде бы шутливое объяснение, почему он не заставляет чехов следовать примеру Москвы: “Боже упаси, еще не хватало нам соваться со своими путаными мыслями по поводу их перестройки. Так можно все испортить”[1336].
Личная неприязнь между Горбачевым и консервативными лидерами Восточной Европы тоже объясняет не слишком-то благосклонное невнимание Горбачева к этому региону. И дело не только в том, что он посматривал на них свысока (и, в общем-то, считал их безнадежными), но еще и в том, что кое-кто из них (в силу большой разницы в возрасте) поглядывал свысока на Горбачева, что очень его раздражало. Флегматичный, пузатый, лысоватый 76-летний Тодор Живков, возглавлявший компартию Болгарии с 1954 года, вел себя так, будто это он придумал перестройку. Он регулярно проделывал такой фокус: приглашал ближайших помощников Горбачева – например, Арбатова и Аганбегяна – погостить в Софию или Варну, расспрашивал их о намечающихся новшествах в Москве, а потом вводил точно такие же инициативы в Болгарии, опережая Горбачева. “Мы можем быть смелее Москвы, – хвастался он, – потому что в маленькой стране легче проводить эксперименты”[1337]. В действительности его эксперименты были таким же дутыми, как и его притязания на роль самого верного друга СССР в Восточной Европе. Позднее Горбачев признавался, что “не сразу раскусил” очередную “игру” Живкова: на встречи с Горбачевым тот приходил всегда один, без советников, а потом интерпретировал их беседы “избирательно, с выгодой для себя”, и выходило так, будто “он действует согласованно с Москвой, всегда и во всем имеет ее поддержку”[1338].
Руководитель ГДР, 77-летний Хонеккер – коротышка с прямой, будто негнущейся, спиной и с такими же несгибаемыми политическими взглядами – правил Восточной Германией с 1971 года. У него хватало наглости (по мнению Горбачева) считать себя не только самым старшим, но и самым мудрым коммунистическим лидером[1339]. Он заявлял, будто уже давно движется в сторону реформ, и особенно бахвалился успехами своей страны в науке и технике. На все беседы с Горбачевым, вспоминал Медведев, Хонеккер таскал с собой толстую папку с документами, как бы “намекая”, что любые его смехотворные заявления “далеко не исчерпывают имеющейся у него информации”. Речь Горбачева в январе 1987 года, в которой он выступил за демократизацию СССР, была запрещена в ГДР, что в итоге обернулось, по словам Медведева, “нелепостью”: восточным немцам пришлось узнать о ней из западногерманских СМИ. Главный идеолог Хонеккера, Курт Хагер, заметил: “Если ваш сосед решил поменять у себя в квартире обои, это не значит, что вам тоже нужно переклеивать обои”[1340]. Горбачеву Хонеккер напоминал “католиков, которые считали себя бо́льшими католиками, чем сам папа римский”[1341].
Чаушеску, возглавлявший компартию Румынии с 1965 года, – пониже ростом и более худой, чем другие вожди, – был среди них самым отталкивающим. Горбачев побывал с визитом в Румынии в мае 1987 года и пришел в ужас. Там тотальный дефицит, рассказывал Горбачев в Политбюро уже после возвращения, а Чаушеску “все время твердил, что все у него давно решено”: “Смотрю на него, слушаю и чувствую себя дураком. У него все уже решено – и в отношении демократии, и в отношении свободных выборов, и по части кооперации и прав трудовых коллективов”. На улицах толпы специально свезенных автобусами крикунов скандировали: “Чаушеску – Горбачев! Чаушеску – Горбачев!” Позже Горбачев вспоминал: “Подхожу к ним, пытаюсь заговорить, а они продолжают кричать. Беру за руки, обращаюсь несколько раз: ‘Подождите, подождите!’, ‘Ну остановитесь!’ Начинаю разговор”. Но те в ответ только снова выкрикивают: “Чаушеску – Горбачев!” и изредка, для разнообразия – “Горбачев – Чаушеску!” “Все это производит гнетущее впечатление, – рассказывал Горбачев коллегам. – Так унижать народ!” Чаушеску “страшно обиделся”, когда Горбачев публично заговорил о гласности и перестройке. “Нахальство у него непомерное. Самоуверенность и самохвальство, стремление всех учить и наставлять. Хаос и крутеж у него в международных проблемах”.
Все это было бы смешно, если бы не было так гнусно. Был по-летнему жаркий день, но Чаушеску почему-то вздумалось устроить беседу у горящего камина, у которого делалось еще жарче от софитов телеоператоров. Горбачев заключил, что Чаушеску решил показать, будто их встреча “ничем не уступает беседе у камина Горбачева с Рейганом. Правда, тогда в Женеве стояла поздняя осень и было необычно холодно”.
В документах публичного характера и даже в протоколах официальных бесед в Бухаресте почти нет никаких признаков, которые говорили бы о напряжении, готовом вот-вот вырваться на поверхность. Но под конец Горбачев не выдержал. Это произошло на частном ужине, устроенном для обоих лидеров и их жен. Снова – пылающий камин душным вечером, и снова – “менторский тон” хозяина. На этот раз Чаушеску жаловался, что его гость слишком явно заигрывает с Западом. Он опять принимал в штыки доводы Горбачева о гласности и демократизации. Елена Чаушеску попыталась сменить тему, но тут вмешалась Раиса Горбачева: она сообщила хозяину дома, что Михаилу Сергеевичу каждый день приходит три или четыре тысячи писем с требованиями проводить реформы быстрее и смелее. На это Чаушеску ядовито ответил, что, будь он советским гражданином, он бы тоже написал письмо Горбачеву и попросил его снизить скорость. Наконец, Горбачев не сдержался и сказал: “То, что вы выдаете у себя за общество благоденствия и гуманизма, на мой взгляд, не имеет ничего общего ни с тем, ни с другим, не говоря уж о демократии, – всю страну держите в страхе, изолировав ее от окружающего мира”.