Киномания - Теодор Рошак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда понятно, почему брат Юстин смотрит на уродливые, убогие фантазии Саймона Данкла как на произведения высокого искусства. Они были идеальными выражениями человеконенавистнической картины мира. Я ужаснулся собственным мыслям: может быть, это и к лучшему, что катаров преследовали и уничтожили — всех до последнего. За исключением разве что нескольких, которые сумели выжить, а потом исчезли с глаз человечества, чтобы вернуться столетия спустя — в странном обличье кинематографистов.
Может быть, у Фаустуса и не хватало терпения обсуждать религиозные догмы, но поговорить о взглядах на секс он будет не прочь. Как он сказал мне однажды: «Заниматься любовью почти так же приятно, как сражаться. Вот в чем ошибка вашего поколения. Мужчине вовсе не нужно выбирать между одним и другим». Подсунув ему этот предмет, я пытался сохранять ученый вид, но при этом подозревал, что он внесет в разговор похотливые нотки.
— Ходят слухи, — сказал я, — что альбигойцы увлекались довольно экзотическими разновидностями любовной близости. Как вы думаете, в этом есть доля правды?
Он грязно рассмеялся.
— Я все спрашивал себя, когда же вы зададите этот вопрос. Мне всегда хотелось написать книгу на эту тему. «Необычные сексуальные извращения западной цивилизации». Катарам там можно посвятить пару полноценных глав. Церкви — вот где водятся лучшие извращенцы. Черт побери, любая мировая религия восходит к культам плодородия и любовным празднествам. Но у альбигойцев был другой уклон. Их цель состояла в бесплодии. Для них не было большей гнусности, чем утверждение церкви, что секс должен вести к размножению. Они рассматривали это как уловление еще одной невинной души путами плоти. Отсюда следовало, что безбрачие — простейший способ пресечь деторождение. Это вполне устраивало «совершенных», среди которых, возможно, было немало кастратов. Но особого спроса на воздержание за пределами кучки фанатиков никогда не было. А потому для черни альбигойцы предложили испытание полегче — некую разновидность генитальной гимнастики, которая позволяла телу получать нечистое наслаждение, не извергая при этом семени. Возможно, они научились этому на Востоке. Там есть йоги, которые занимаются подобными вещами — бесконечно сдерживают эякуляцию. Они утверждают, что в этом тайна вечной жизни.
— А на сей счет есть какие-то документы?
— Ха, кому бы не хотелось их заполучить? И обязательно с иллюстрациями. Нет, мой мальчик, нам не повезло. Почти все, что нам известно, исходит от противной стороны — от преследователей. Вам придется напрячь воображение, чтобы восполнить недостающее.
Впервые я чувствовал, что могу дать фору моему внушительному наставнику. Я не удержался — не смог воспротивиться искушению.
— Откровенно говоря, у меня есть кой-какие знания из первых рук.
Фаустус оживился — во взгляде у него появилось удивленно-вопросительное выражение.
— Вот те раз! Ну-ка, выкладывайте.
— Прошлым летом я познакомился с одной женщиной, которая утверждала, что знает несколько сексуальных приемов катаров. Она предлагает лекции с демонстрациями.
— Дайте мне телефон этой дамы. Может быть, мне удастся в конце концов написать свою книгу. Как вы считаете, смогу я найти какого-нибудь Гуггенхейма, чтобы он профинансировал полевые исследования?
Пробудив интерес Фаустуса, я позволил себе похвастаться.
— Ее зовут Ольга Телл. Возможно, вы ее помните.
— Кажется, была такая кинозвезда.
— Она самая. Теперь она живет в Амстердаме.
— Наверно, совсем старая перечница. Постарше меня.
— Но она по-прежнему пышет здоровьем. И то, что делает, делает прекрасно.
Фаустус потребовал от меня подробностей моих приключений с Ольгой, и я охотно их предоставил. Я вел рассказ, внутренне краснея за свою предельную откровенность, и чувствовал, что он начинает видеть меня в новом свете. До этого времени он полагал, что я всего лишь киноэстет, такой же слюнтяй, как и большинство его коллег-преподавателей. Чтобы рассеять это представление, понадобился небольшой мужской разговор.
— Ну что же, мой юный друг, — сказал Фаустус после краткого эротического отступления, — значит, вы знаете лучше меня, что искали альбигойцы в постели. Резонно предположить, что когда слухи о подобных упражнениях дошли до властей, последние интерпретировали услышанное как грех против сладострастия, доведенный до крайней гнусности. Катары в целях контроля за рождаемостью даже были готовы прибегнуть к гомосексуализму. Уж лучше содомия, чем беременность. Это было главным обвинением против тамплиеров. И вероятно, вполне справедливым. Еще во времена Спарты товарищи по оружию захаживали друг к другу с тыла. Ах, эта грубоватая казарменная любовь. Никогда этим не баловался, но дело распространенное. Некоторые из лучших бойцов, с какими мне довелось служить, были голубее неба в ясный день.
Все наши разговоры неизбежно вращались вокруг войны. Это плюс мое непонимание в конечном счете и расстроило наши отношения. Что ж, Фаустус был не из тех, кого легко понять. Часто было невозможно разобраться — хочет ли он, чтобы его воспринимали серьезно, и насколько. Было вполне очевидно, что, изображая из себя в университете этакого варвара (осколок прошлого, ведущий непримиримую войну с местной профессурой, этим изнеженным продуктом цивилизации), он лукавил. За всем этим притворством можно было не разглядеть его истинных убеждений. Но они никуда не девались — все время были при нем: преданность старого солдата тем людям, ради которых он рисковал жизнью. Политически говоря, это делало его кем-то вроде суперпатриота типа Джона Уэйна, а во многих вопросах — неисправимым, упрямым консерватором. В то же время на нашем факультете он был среди самых ярых противников Вьетнамской войны. Позицию по этому вопросу он занимал особенную. Он всегда из кожи вон лез, стараясь дистанцироваться от коллег и уж тем более от студентов, которых открыто называл патлатыми молокососами и лоботрясами. Фаустус занимал такую же позицию, как и ветераны, вернувшиеся с бойни, — их гнев и возмущение были его гневом и возмущением. Он был предан не флагу, а медали за заслуги, которую гордо носил на лацкане и достоинство которой было непоправимо попрано Вьетнамской войной. Как бы там ни было, но я полагал, что совместное неприятие войны могло бы упрочить наши отношения. Но в скором будущем мне предстояло узнать, что не могло быть ошибки серьезнее.
Когда заканчивался вывод войск из Вьетнама, группа студентов-киноведов решила организовать в городке показ антивоенных фильмов, снятых студентами разных университетов, — что-то вроде фестиваля под лозунгом «чтобы помнилось», знаменующего окончание этой печальной главы американской истории. Я согласился патронировать фестиваль. Фаустус, узнав о моей роли в этом мероприятии, позвонил мне и спросил — можно ли ему прийти на предварительный просмотр. Просьба его застала меня врасплох, но я, конечно же, согласился. Фильмы в точности соответствовали моим ожиданиям: большей частью кинохроника, а также видеосъемки, смонтированные на контрасте: пышная риторика общественных деятелей сменялась бесконечными кадрами боев и истребления мирных жителей. Когда зажегся свет, я увидел, что Фаустус промокает щеки платком. Из его единственного глаза ручьем катились слезы. Я ждал от него жесткой, но конструктивной критики этого страстного, хотя и любительского протеста против войны. Вместо этого мне пришлось выслушивать оскорбления.