Три романа о любви - Марк Криницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он посадил обеих баб вместе чай пить, сам на гармонии играет. Попробовала баба из деревни озорничать, на двор выбежала: избил ее на глазах у всех, да еще осрамил…
— После этого прибежала на кухню Лизунька ко мне… плачет… Пришел, увел да в темных сенях… этих… зуботычин надавал.
— А нельзя посмотреть это чудо… твоего Гараньку? — спросил Бровкин.
— Я думаю, можно… Позвать его сюда. Машенька!
— Эй, нет, брат. Это будет рыба в аквариуме. А ты нам ее в стихии покажи.
— И то можно, — согласился Прозоровский. — Все можно. Машенька, жилет и сюртук.
— Братие! — трубил, приставив ладони ко рту, Бровкин, — кто хочет Гараньку смотреть? Бросайте карты!
Скоро в дверях гостиной столпилась публика Маша церемонно подала Прозоровскому аккуратно сложенные жилет и пиджак, и он начал тут же одеваться, вихляясь и подгибая коленки.
— Все там будем, — сказал успокоительно Бровкин, поймав страдальческий, устремленный на Прозоровского взгляд Ивана Андреевича.
— Но как же мы так все к нему пойдем? — забеспокоился Кротов, протиснувшись вперед и поправляя очки, — надо измыслить какой-нибудь предлог.
— К Лизуньке в гости, — сказал Прозоровский, приняв из рук Маши галстук.
— Как же это вы пойдете к ней в гости? Это даже довольно странно, — вдруг сказала она, изменившись в лице.
Брови ее свирепо нахмурились, губы в углах плаксиво опустились.
Стоявшие засмеялись. Она переконфузилась и старалась оправдаться:
— Конечно, там две женщины. Куда вы пойдете? У них семейная склока, скандал, а вы в гости.
— Вот… как это?… Вздор!.. — сердился Прозоровский. — Отчего ты думаешь — нельзя? Ты — дура и больше ничего.
— Оставь ее. Пойдем, — приказал Бровкин. — Ведь эти дома продаются… Скажу, что пришел осматривать. Какая, подумаешь, важность. Тут опыт жизни, трагедия человечества… Стесняться.
Дорогой он продолжал развивать свою мысль:
— Что ж, что там две бабы. А мы тут все — мужики. Выходит, собрались мы, мужики, все в грудку и промежду себя рассуждаем, как нам жить… А то — стесняться!
В темных сенях на черной лестнице Иван Андреевич чувствовал около себя толстого, беспокойно юлившего Кротова.
— Вы обратите внимание, — говорил он. — Ведь это кто? Народ… Он ищет, нащупывает новые формы… Возьмите хоть бы этих наших трезвенников.
Спустились по лестнице и пошли через двор, мрачно освещенный мартовским осколком луны, к темному маленькому флигелю с крохотными, еле освещенными окнами.
Кротов обегал суетливо лужи и говорил:
— Я, собственно, к тому, что в народе… в нашем простом, православном народе, есть это… как бы какая-то склонность к сектантству. Ведь все эти хлыстовства и прочее… Появится какой-нибудь Иван Пузырь и изречет: «Брачитеся всяко»…
Он визгливо засмеялся собственной остроте.
— Кротов, заткни фонтан! — недовольно приказал Бровкин и, выйдя вперед, громко постучал в Гаранькину дверь.
— Вам Герасима Ильича, — спросил в полуотворенную дверь молодой женский голос и тотчас же вскрикнул. — Ах-с!
Иван Андреевич узнал в отворившей дверь полногрудой девушке в чистом, нарядном ситцевом платье бывшую горничную Прозоровского. Она испуганно и стыдливо вглядывалась в столпившиеся у двери фигуры «господ».
— Позвольте же, моя дорогая, войти, — сказал наставительно Бровкин. — Да, нам, то есть мне, необходимо видеть Герасима Ильича.
Она смущенно отступила, и все гурьбой вошли в теплую кухню, где пахло свежеиспеченным хлебом.
— Кто там? — крикнул мужской молодцеватый голос из соседней комнаты, где за столом, покрытым старенькой белой клеенкой, фыркал самовар и сидела пившая чай семья.
Вышел высокий сухопарый человек в жилете поверх выпущенной ситцевой белой рубахи и «при часах».
— Что угодно? — спросил он, солидно вытирая пальцами усы и зорко оглядывая посетителей.
Бровкин изложил вымышленную причину.
— Поздненько как будто, — насмешливо осклабился Герасим Ильич, и Иван Андреевич понял, что он считает их всех за пьяных.
Ему сделалось стыдно за себя и за остальных, но любопытство мешало уйти.
— А, мое вам почтение! — вскрикнул Герасим Ильич, узнав Прозоровского, и протянул ему руку.
Вслед за Прозоровским и другие пожали ему руку. Рука у него была рабочая, такая же сухая, как он сам, плохо сгибающаяся.
— Лизавета, что ты здесь проклажаешся? — скосил Герасим Ильич глаза на отворившую дверь молодую женщину, продолжавшую стоять в испуганно-удивленной позе. — Перемой посуду, да ребятенок, чай, пора в постельку. А то матка ушомши…
— Что ж, пойдемте, господа! — обратился он к пришедшим… — Только фонарик захватить.
Иван Андреевич любовался им и Лизаветой, которая, покорно шмыгнув носом, пошла исполнять приказание.
— Сначала флигель, — сказал Бровкин. — А то ребята лягут спать.
— В нашей власти. Лизавета, прибери-ка маненько: господа хотят войти.
— Да что прибирать-то? Чисто, — сказал смеющийся голос Лизаветы.
— Ась? — спросил он резко.
— Я-мол говорю, что чисто, — ответила она на этот раз без усмешки.
— Пожалуйте… Сырости у нас тут особой нет, хотя летом не обойтись без ремонту…
Он начал все обстоятельно объяснять Бровкину.
В обеих каморках, называвшихся «чистыми» комнатами, было душно и сильно пахло жильем. Всюду стояли сундуки и постели. За ситцевыми пологами по стенам аккуратно висела одежда. В углу, у густого ряда образов в ризах и без риз, теплились две лампадки.
Бровкин сел, хмуро поглядывая на деток у стола, около которых хлопотала Лизавета.
— Жена? — спросил он.
Герасим Ильич хмыкнул, показал белые, блестящие зубы и поиграл большими пальцами.
— Будет, барин, лясы точить. Сами знаете, что это бывшая горничная господина Прозоровского. Небось, у них завсегда бывали. Ну да, для меня она теперь жена. Это верно. А эти дети от другой… от так называемой «законной». Ну, чего накуксился? — грозно крикнул он на мальчика, сделавшего плаксивую гримасу. — Людей не видал? Небось, такие же люди, как мы с тобой.
— А «законная» ваша жена где?
— Любопытствуете? Ах, господин хороший, дозвольте вас допросить: какое вам дело? Конечно, мне скрывать нечего. Лизавета, выди.
Лизавета, красная, низко опустив голову, вышмыгнула из комнаты.
— А только много этого любопытства по случаю моей жизни. Приходят смотреть, как живу. А что особенного? Что я Лизавету не выгнал от себя, когда приехала Настасья? Настасья говорит: «прогони Лизавету», Лизавета кричит: «выгони Настасью и с детьми». Конечно, если рассудить по закону, должен я Лизавету от себя прогнать, оставить ее без крова, осрамить на весь народ: ведь на чужой роток не накинешь платок. Куда она теперь пойдет «такая»? И выходит этот закон сам против себя. Это уже не закон, чтобы топить людей. Закон должен быть по апостолам, по святым отцам. Так ли?