Паразитарий - Юрий Азаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я ей сразу поставил ультиматум, — сказал Скабен. — Я выдвинул два условия: не бросать моего щенка и не изматывать его до конца. Я ее натуру знаю: ненасытна и неукротима, как львица. Полное отсутствие тормозов.
— Вы и третье поставили условие, — сказал я.
— Какое?
— Если бросит, вы обольете ее с ног до головы грязью…
— Это само собой разумеется. Я ей объяснил все как есть, чтобы она знала, что к чему. Я сказал, что мы с нею объединяемся, чтобы выправить шизофрению моего сына. Я сказал ей, что из комплексов Феликса может вывести только женщина.
— Мне непонятно, где вы столько грязи возьмете? — Он не обратил внимания на мою шутку и продолжал:
— Конечно же, меня мучил и нравственный момент. Отец и сын в одной упряжке. Это почище Эдипова комплекса. Здесь что-то другое, более современное. Теперь я так сформулировал определение личности: человек — это развернутое воображение. А мое воображение рисовало такие картины, где было напрочь уже отчуждено от меня и от сына отцовско-сыновнее чувство. Родовое, соединившись с сексуально-творческим, дало новый сплав, новое элитарное слияние, которое возвысилось до вершин надчеловеческих, понимаете, стало не общечеловеческим, а еще выше, надчеловеческим.
— То есть Божественным, — съязвил я. — Такого рода идеи мучили, а точнее, даже не мучили римского папу Александра VI Борджиа, который спал с тринадцатилетней дочерью Лукрецией, которую ревновал к своему сыну Чезаре и который тоже спал с сестрой Лукрецией…
— И который убил своего брата Джиованни, осмелившегося переспать с Лукрецией…
— Видите, как хорошо вы знаете историю.
— Нет, нет, там совсем другое. Там разврат. Борджиа попрали Божественное. А я десять лет воздерживался, ждал истинной и высокой любви, а дождавшись, уступил свою любовь сыну.
— Да не любовь ведь уступили! — снова бросил я неприятную реплику.
— Эх, не понять же вам этого. Именно это любовь была.
— Была?
— Да не ловите меня на слове. Была и есть. Самая великая любовь на этом свете…
— Которой угрожало вываляться в грязи.
— Не в этом дело. А вы думаете, что высокой любви чужд реализм средств? Истинная любовь не чурается широкой открытости!
— Рынок, — снова сказал я.
— Я понимаю, какой смысл вы вкладываете в это слово. А напрасно. Рынок и рыночные отношения — это все: и культура, и человек, и экономика, и щедрость души. Именно на рынке обнажается вся правда человеческого бытия. Люди объединены общими интересами, и их разделяют лишь прилавок и цены.
— Для древних греков рынок был ругательным словом. А на Руси рынок олицетворял подлейшие побуждения человека.
— Язычество.
— Для меня язычество чище, чем иудаизм.
— Вот из вас и попер антисемитизм. Это естественно. Все недоразвитое и ограниченное цепляется за жесткий догмат. Иудаизм преодолел узость догматических отношений. Ветхий Завет — это проповедь безудержной любви. Христианство — крохи учения Моисеева. Знаете, что меня больше всего мучит теперь?
— Что?
— Сын никогда не узнает о моей жертвенности. Вы улыбаетесь. Да, моему народу и мне присуще это соединение жертвенности и прагматизма. Я мучаюсь на разломе этих двух важнейших начал.
— Никакой жертвенности у вас нет, — сказал я. — Люка вам просто стала ненужной…
Как же он вскипел, когда я сказал про это! Как же он стал разглагольствовать о своих могучих чувствах! А я глядел на него и думал: "Вот так же, наверное, и Иосиф Флавий кричал, когда звал своих соратников честно умереть в тайном подземелье, и так же лихорадочно просчитывались в его мозгу все сложнейшие зигзаги и повороты обманной его души".
— О чем вы думаете? — спросил он.
— Об Иосифе Флавии.
И он сразу понял, почему я так сказал.
— Иосифа многие евреи называют предателем, а я считаю его великим хотя бы потому, что он достиг цели: написал историю еврейского народа.
— Выполнил долг перед родиной ценою предательства родины.
— В этом его трагедия. Но долг перед историей и перед национальной культурой выше долга перед кучкой друзей-единомышленников или перед мертвыми абстрактными ценностями типа верности, дружбы, честности.
— Для него эти понятия вообще не существовали. Он всегда исходил из пользы.
— Опять вы за свои языческие догматы: дружба, верность, честность! Коту под хвост эти штуки! Реализм целей и любые средства для их достижения — вот единственная догма, которая мне по душе.
На Пасху я увидел Феликса, сына Скабена. Я сразу уловил в нем перемены. Он был спокоен и даже основателен. Куда и подевались его нервность, жестокость, подозрительность и ненависть к отцу. Впрочем, ненавистью к отцу это его вспыльчивое отношение нельзя назвать. Феликс жил за спиной отца, ухоженный и счастливый, и ни одна мать не была столь заботлива, как Скабен. Скабен говорил:
— Я должен заменить ему отца и мать, дедушку и бабушку.
Скабен метался по магазинам, чтобы достать нужный продукт, он постоянно причитал: "Феликсу нужен фосфор, а следовательно, я должен достать хорошую рыбу, ему нужны витамины, а где я возьму свежие овощи, фрукты, соки? Феликсу требуются жиры, молочные продукты, белки и чистый кислород! Феликс должен хорошо одеваться, поэтому я жертвую всем, но достаю ему хорошие и удобные вещи".
Я знал: Скабен вставал ни свет ни заря, чтобы убрать квартиру к тому часу, когда Феликс проснется. В это время завтрак уже готов, и отец подает сыну в постель. Я однажды возмутился:
— Вы воспитываете сибарита!
— Я воспитываю свободного человека. Запомните, в жизни могут быть либо повелители, либо рабы. Я хочу, чтобы Феликс рос повелителем. Это стремление должно войти в него с молоком матери. Ему должно быть противным то, что составляет основную жизнь быдла, — добывание пищи, приготовление ее, черные работы и прочее. Феликс еще ни разу в жизни не вынес помойного ведра. Он не знает, что это такое. По воспитанию он аристократ. Как говорят великие языческие философы, только аристократу доступно понимание истинной любви и истинной свободы!
Вечером мне сказали, чтобы я пришел к Богданову. Он долго меня не мог принять, и я все время просил лаборантку пойти узнать, не освободился ли директор. Мне бы не ходить к нему, а я пошел, когда уже рабочий день почти кончился, поскольку была пятница, а в этот предвыходной день рано все разбегались: закрывались столы, опечатывались шкафы, запирались на ключ пишущие машинки и компьютеры.
Как это ни странно, он вышел из-за стола и подал мне руку. Я ощутил в своей ладони что-то абсолютно шершавое и сухое, точно это была не живая рука, а кусок сосновой коры. Лицо у него всегда было тусклым, а глаза прятались за седыми нависшими бровями. Мне сказали, что он охотник, несмотря на свой возраст, и я всякий раз, когда сталкивался с ним, думал, что с такими бровями, наверное, удобно целиться в зверя: навес! Своими глазами под козырьком он обшарил мое тело и сказал: