Лев Толстой - Владимир Туниманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Софья Андреевна все-таки обнаружила спрятанную повесть. Толстой вдруг решил «просмотреть» ее в феврале 1909 года. Просмотром остался недоволен: «Тяжело, неприятно». Софья Андреевна уже давно шпионила за мужем, беспокоясь о скрываемых от нее дневниках, письмах и произведениях, везде подозревая коварные умыслы Черткова, дочери Александры и других. Накопила уже немалый «исследовательский» опыт, так что тайник обнаружить ей удалось, что и отразилось в ежедневниках (запись, от 11 мая): «Неприятное чтение „Дьявола“, сочинение Л. Н., которое он от меня скрывал». Дальше — больше. Чтение возбудило Софью Андреевну, вспомнившую, должно быть, не только все «соблазнительные» сцены в произведениях мужа, но и ненавистную Аксинью Базыкину. Неудивительно, что через день разразился семейный скандал, к счастью, завершившийся слезами и примирением. Хроника событий воспроизведена в дневнике Толстого: «За завтраком Соня была ужасна. Оказывается, она читала „Дьявол“ и в ней поднялись старые дрожжи, и мне было очень тяжело. Ушел в сад. Начал писать письмо ей то, что отдать после смерти, но не дописал, бросил, главное оттого, что спросил себя: зачем? Сознал, что не перед Богом для любви. Потом в 4 часа она всё высказала, и я, слава Богу, смягчил ее и сам расплакался, и обоим стало хорошо».
Осуждать Софью Андреевну нелепо и бессмысленно; она всегда была ревнива, и в гораздо большей степени, чем выдержанная и деликатная жена героя повести «Дьявол», а в последние годы жизни Льва Николаевича отношения между супругами, как и вообще между Толстыми в Ясной Поляне и за ее пределами, были предельно напряженными. «Дьявол» — произведение очень откровенное (рассказ о «падении», которое могло бы случиться, не будь приняты разные энергичные меры) и очень «толстовское», в котором выпукло отразились неоценимые черты личности и жизненного пути писателя — бесстрашие самоанализа и постоянное самосовершенствование. Лесков с нескрываемым восхищением писал Суворину об этих драгоценных свойствах натуры Толстого: «Себя совсем переделать, может быть, и нельзя, но несомненно, что намерения производят решимость, а от решимости усилия, а от усилия привычка, и так образуется то, что называют „поведением“. Припомните-ка, каков был Лев Николаевич, и сравните — каков он нынче!.. Всё это сделано усилиями над собою и не без промахов и „возвратов на своя блевотины“. Об этом нечто известно многим, да и сам он в одном письме пишет: „Только думаешь, что поправился, как, глядишь, и готов, — опять в яме“… А если бы он не „поправлялся“, — то… каков бы он был с этим страстным и гневливым лицом?.. А он себя переделал и, конечно, стал всем милее и самому себе приятнее».
Но тут непременно надо добавить, что процесс «поправки» никогда не прекращался, постоянно было и недовольство Толстого собой, часто отмечающего в дневниках свои «грехи», нумерующего их, в первую очередь во всем винящего себя и стремящегося этому искусству, как свидетельствует Татьяна Львовна, обучить дочерей и сыновей. Татьяна Львовна, истинная дочь своего неугомонного, более всего ценящего правду отца, необыкновенно точно, в его же духе, отчетливо понимая, что лесть и идеализация были бы здесь просто преступны и нестерпимо фальшивы, сказала, отчасти согласившись с Лесковым: «Единственная причина, почему книги, взгляды и жизнь отца настолько выше общего уровня и приковали к нему внимание всего света, это та, что он всю жизнь искренно сознавал и изо всех сил боролся со своими страстями, пороками и слабостями. Его громадный талант, гений доставили ему заслуженную литературную славу среди так называемого „образованного общества“, но что всякий крестьянин изо всякого глухого угла знал, что мог обратиться к нему за сочувствием в делах веры, самосовершенствования, сомнений и т. п., — этому он обязан тем, что ни одного греха, ни одной слабости в себе он не пропустил, не осудив ее и не постаравшись ее побороть. Натура же у него была не лучше многих, может быть, хуже многих. Но он никогда в жизни не позволил себе сказать, что черное — белое, а белое — черное или хоть бы серое».
Голодные годы в России случались нередко — и в XIX веке, и в XVII, и раньше. И позже. Вопреки логике и здравому смыслу, с какой-то дьявольской регулярностью. Герой «Деревни» Бунина с горестным недоумением размышлял над странной и парадоксальной историей своего, казалось бы, такого изобильного края: «Господи Боже, что за край! Чернозем на полтора аршина, да какой! А пяти лет не проходит без голода».
Так что голод 1891–1892 годов, поразивший десятки губерний России, большой неожиданностью не был, он на первых порах даже особой тревоги не вызывал. Полагали — и этот оптимистический тон преобладал в прессе, — что разумные, энергичные меры правительства и щедрые пожертвования помогут сравнительно быстро и легко преодолеть кризис. Однако бедствие оказалось и масштабнее, и злокачественнее.
Первые тревожные симптомы надвигающегося народного несчастья появились уже в конце весны. Татьяна Львовна с некоторой растерянностью и с оглядкой на мнения отца, которому так трудно следовать, пишет в своем дневнике 24 мая: «Ужас как много бедных в эти дни приходит, и отовсюду слышно, что и предстоящий урожай будет очень плох. Рожь и овес желтеют и пропадают, а у нас, где всходы и зеленя были хороши, на рожь напало какое-то черненькое насекомое, и от него колос желтеет и теряет зерна. Меня беспокоит эта бедность, но я ничего не делаю, чтобы помочь. Я знаю, что единственное средство — это всем убавить свои требования и поменьше поглощать чужих трудов; но я и этого не делаю и со страхом вижу, что мои привычки и требования всё увеличиваются».
Скоро о голоде стали говорить повсюду. Сначала Толстой был раздражен слухами, призывами к пожертвованиям и благотворительности, к которой он относился отрицательно, считая вредной и только отвлекающей от уяснения подлинных причин общего неблагополучия, главных болезней нового времени. Об этом со всей очевидностью свидетельствует дневниковая запись от 25 июня: «Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно! Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие — высказаться, или страх; но добра нет… Нельзя начать по известному случаю делать добро нынче, если не делал его вчера. Добро делают, но не потому, что голод, а потому, что хорошо его делать».
Чем Толстой возмущен, абсолютно понятно. И он не собирается отказываться от своего мнения о благотворительности вообще и благотворительности денежной в особенности. Но он несправедлив ко многим своим современникам, усматривая в их словах о необходимости помощи голодающим тщеславие и страх. Сам факт, что о голоде так широко и довольно-таки откровенно и горячо заговорили, был, несомненно, большим шагом вперед, торжеством гласности, пусть и очень урезанной. Лесков свою «рапсодию» «Юдоль» (об ужасах голодного 1840 года) открыл историческим сравнением, которое было явно не в пользу старой «глухой поры»: «Теперь (с наступлением весны 1892 года) мы можем сказать, что мы очень благополучно пережили крайне опасное положение, какое подготовили нам наше плохое хозяйство и неурожай прошлого лета!.. Беда сошла с рук сравнительно легко. Страдания поселян, описываемые корреспондентами современных изданий, конечно, были велики и, как говорят, — „вопиют к небу“; но „ужас“ впечатления, какое эти описания производят, очень слаб в сравнении с тем, что сохраняет в несвязных отрывках память о прошлых голодовках, когда не было никакой гласности и никакой общественной помощи людям, „избывавшим от глада“».