Выбор оружия. Последнее слово техники - Иэн Бэнкс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот вам, пожалуйста, мы с нашим легендарным ЭКК, этой великолепной машиной, способной походя совладать со всей их цивилизацией и достигающей Проксимы Центавра за один день, нашпигованной технологиями, в сравнении с которыми их атомные бомбы – убогие петарды, а компьютеры «Крей» – простые калькуляторы. Машина, снисходительно величественная в своей неодолимой мощи и неистощимых знаниях… Мы создаем корабли, модули, платформы, скутеры, автономники и жучки, которые могут познать их планету от и до со всеми ее драгоценными произведениями искусства, самыми чувствительными тайнами, изощреннейшими мыслями и величайшими достижениями; мы можем разграбить их цивилизацию, как это не снилось, всем, вместе взятым, завоевателям за всю историю этой планеты, плюя на их жалкое оружие, беря их искусство, историю и философию и не обращая внимания на их убогую науку, рассматривая их верования и политику, как доктор рассматривает симптомы болезни… И несмотря на все это, несмотря на всю нашу мощь и превосходство в том, что касается пространства, науки, технологии, мысли и поведения, этот несчастный дурачок очаровался ими, хотя они даже не подозревают о его существовании; он влюбился в них, восторгается ими, и мы бессильны перед этим. Бесчестная победа варваров.
Не то чтобы я сама была в лучшем положении. Возможно, я желала противоположного тому, чего хотел Дервли Линтер, но я сомневалась, что мои желания осуществятся. Я не хотела покидать эту планету, я не хотела оставлять их в стороне от нас, чтобы они пожрали сами себя. Я хотела максимального вмешательства. Я хотела учинить им такую революцию, которой гордился бы сам Лев Давидович. Я хотела увидеть, как генералы этой хунты наделают себе в штаны, когда поймут, что будущее (в земных представлениях) ярко-ярко-красное.
Естественно, корабль решил, что и я тоже чокнутая. Может, он полагал, что мы с Линтером как-то нейтрализуем друг друга и оба вернемся к здравомыслию.
Значит, Линтер не хотел, чтобы мы с этим местом что-то делали, а я хотела, чтобы мы сделали с ним все, что можно. Корабль – вместе со всеми Разумами, которые помогали ему принимать решение, – вероятно, склонялся к позиции Линтера, а не к моей, но именно по этой причине Линтер и не должен был оставаться. Он же будет тут бомбой с часовым механизмом, поставленным неизвестно на какое время, бомбой, заложенной на земле, которая, вероятно, станет площадкой для чистого эксперимента; этакий грязный подарочек, который в любой момент готов загейзенбергить все вокруг.
В тот момент я больше ничего не могла сделать с Линтером. Пусть подумает о том, что я сказала. Может быть, узнав, что не только корабль считает его поведение глупым и эгоистичным, он задумается.
Я попросила его покатать меня по Парижу в его «роллс-ройсе», потом мы поели – великолепно поели – на Монмартре и закончили путешествие на левом берегу прогулкой по лабиринту улочек и опробованием без счета вин и напитков покрепче. У меня был забронирован номер в «Георге V», но я в ту ночь осталась с Линтером, потому что это казалось самым естественным (в особенности если ты подшофе), к тому же я давно никого не обнимала по ночам.
На следующее утро, прежде чем мне отправиться в Берлин, мы оба продемонстрировали должное смущение и расстались друзьями.
В самом представлении о большом городе есть нечто, являющееся основополагающим для понимания такой планеты, как Земля, а в особенности для понимания той части существовавшей тогда групп-цивилизации[13], которая называла себя Западом. Это представление, на мой взгляд, получило свой зримый апофеоз в Берлине, во времена Стены.
Возможно, я переживаю нечто вроде потрясения, когда затрагиваются мои глубинные чувства; даже в зрелом возрасте я не уверена, но должна признать: то, что вспоминается мне о Берлине, не укладывается ни в какую нормальную хронологическую последовательность. Мое единственное извинение – в том, что и сам Берлин был каким-то ненормальным (и в то же время таким причудливо репрезентативным), он был нереальным; временами жутковатым карикатурным миром, который во многом являлся частью реального мира (мира реальной политики), такой кристаллизацией всего, что этим людям удалось создать, разрушить, восстановить, осудить и обожествить в их истории, что он победно превосходил все, примером чего являлся, и обрел уникальный (хотя при этом и многогранный) собственный смысл; сумма, ответ, декларация, каких ни один другой город в здравом уме не пожелал бы для себя. Я сказала, что нас на Земле более всего интересовало искусство; что ж, Берлин был шедевром этой планеты и мог потягаться с самим кораблем.
Я помню, как бродила по городу днями и вечерами, видела здания, на стенах которых оставались щербины от пуль, хотя война кончилась тридцать два года назад. Освещенные, полные людей и в остальном совершенно обычные офисные здания имели такой вид, будто их отпескоструили песчинками размером с теннисный мяч каждая; полицейские участки, жилые дома, церкви, ограды парков, сами тротуары несли на себе все те же стигматы древнего насилия, отметину металла на камне.
Я могла читать эти стены; реконструировать по обломкам события того дня, или вечера, или часа, или всего нескольких минут. Здесь прошлась автоматная очередь, оставила щербины легкая артиллерия, словно камень был проеден кислотой, а более тяжелые орудия оставили следы, похожие на след альпенштока во льду; здесь отметины от мин и кинетического оружия (дыры заделаны кирпичом) – многочисленные кратеры рваных дыр на камне; здесь взорвалась граната, повсюду следы осколков, неглубокие ямки в тротуаре, железный град, прошедший по стене (впрочем, иногда попадался нетронутый с одной стороны камень, словно тень шрапнели, – вероятно, тут лежал солдат, за миг до смерти запечатлевший свой образ на камне города).
В одном месте (на арке железнодорожного моста) все отметины имели сильный наклон: они высекли полосу с одной стороны, избороздили мостовую, потом отрикошетили на другую сторону арки. Я замерла в недоумении, а потом поняла, что три десятилетия назад здесь присел какой-то красноармеец, вызвав на себя огонь из здания по другую сторону улицы… Я повернулась и даже увидела, из какого окна…
Я проехала по западной части разделенного метро из одного конца Западного Берлина в другой – со станции «Халлешес-Тор» до «Тегеля». На Фридрихштрассе можно было выйти из поезда и пройти в Восточный Берлин, но другие станции, находящиеся в восточном секторе, были закрыты; охранники с автоматами стояли, провожая взглядами поезд, мчащийся по пустынным станциям; эту киношную сцену освещал призрачно-синий свет, и в кильватере промчавшегося поезда метались древние бумажки, а отошедшие уголки старых постеров, все еще приклеенных к стенам, трепыхались в воздушном потоке. Мне пришлось проделать это путешествие дважды – я хотела убедиться, что не выдумала все это; у других пассажиров был скучающий и зомбированный вид, как это полагается пассажирам метро.
Временами в самом городе было что-то от этой пугающей призрачной пустоты. Хотя Западный Берлин был надежно закрыт, он оставался большим, тут было множество парков, деревьев и озер (больше, чем в большинстве городов), и это вкупе с тем фактом, что город ежегодно покидали десятки тысяч человек (несмотря на все субсидии и налоговые послабления, которыми их убеждали остаться), означало, что капиталистическая активность была здесь такого же высокого уровня, который моментально чувствовался в Лондоне и давал знать о себе в Париже. Однако интенсивность ее была значительно ниже; здесь просто не было того давления, что заставляет строить и перестраивать. А потому город был полон незаселенных зданий и широких пустырей; места прежних бомбежек, руины смотрели пустыми глазницами окон из-под рухнувших крыш, словно громадные брошенные корабли, плывущие по воле течений в саргассовых морях. Рядом с элегантной Курфюрстендамм это узаконенное разрушение и заброшенность становились таким же произведением искусства, как и причудливо побитая колокольня мемориальной церкви кайзера Вильгельма, торчащая на одном из концов К-дамм, словно беседка в конце аллейки.