Земля под ее ногами - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глядя на эти фотографии из Мабу, я вспомнил слова Вирджинии Вулф: «Шедевр — это не результат внезапного вдохновения, это результат раздумий всей жизни». Анри Юло, мой первый учитель, очень верил во внезапное вдохновение, в решающий момент, способный обнажить тайную гармонию. Чего нельзя было сказать о Фрэнке. Работы, объединенные им под общим названием «Черное, белое и вещи», — это, возможно, его ответ на теорию Юло, подобно тому как «Поправка-18»[298]стала ответом на «Нагих и мертвых»[299]. Я понял, что, глядя на зверства в поисках Зверств, ища Смерть в бессчетном множестве смертей, я стремился к недостижимому. Теперь я решил оставить в покое универсалии и гармонию таким охотникам за абсолютом, как Юло и Ормус, и сосредоточиться на бесконечных случайностях жизни.
Я решил, что ничто не запрещено. Я заново постигал азбуку воображения и то, что можно играть во все игрушки сразу.
По какой-то причине (не думаю, что это так уж нужно объяснять) я заинтересовался двойной экспозицией. Я конструировал сюжетную последовательность фотографий, на которых прекрасных молодых мужчин и женщин, зачастую обнаженных — вечная нагота Баскья оказала на меня свое влияние, — посещают прозрачные видения: мать, стоящая на верхушке небоскреба с широко распахнутыми руками, подобно Христу Анд, отец, висящий на вентиляторе, любовник из снов, второе «я». Обратившись к языку снов, я увидел и попытался воссоздать образы, значение которых было неясным, но именно эта неясность и завораживала меня. Человек за столом, к которому приходит призрак лошади, закрывающий ему глаза копытами. Обнаженный мужчина в пустой комнате, разговаривающий со своим двойником, лицо которого скрыто маской. (Это в сочетании с текстом, написанным мною внизу на каждом фото такой серии: Ты знаешь, кто ты? Ты знаешь, чего ты хочешь?) К своему удивлению, я обнаружил, что большая часть являвшихся мне образов имела некий религиозный оттенок: серия о покидающей собственное тело умирающей женщине; другая серия, где человек внезапно взрывается и превращается в чистый свет — сначала голова, затем тело и одежда. Я позволял себе обращаться к сверхъестественному, трансцендентному, потому что, говорил я себе, наша любовь к метафоре имеет дорелигиозные корни, она рождена потребностью выразить невыразимое, наши сны о потустороннем, о большем. Но явилась религия и сделала из ангелов заливное, привязала нашу крылатую красоту к дереву, приковала свободу к земле. В этих своих фотографиях я попытался возродить ощущение чудесного, не преклоняя колен ни перед одним из богов. Бог воображения — само воображение. Закон воображения: хорошо то, что дает результат. Закон воображения — это не универсальная истина, а истина в работе, за которую сражаешься и которую завоевываешь.
Я придумал свое альтер эго, загадочного среднеевропейского фотографа по имени Моосбрюггер (тезка убийцы из Музиля[300]), рыщущего по улицам Нью-Йорка, ищущего в этом Новом Мире отголоски Вены, Будапешта, Праги. Этот псевдофотограф снимал любовные отношения горгулий, приключения в стиле короля Артура, переживаемые многочисленными статуями, населяющими поднебесье городских улиц. Статуи оживали, они любили, сражались, жили по своим собственным законам. Они были как рыцари Шарлеманя или как американские первопроходцы. Моосбрюггеровские фотографии статуй были одними из моих любимых.
Я работал с отражением, со стеклом, с тенью. Используя зеркала, я набил руку в искажении масштаба. Я научился размещать галактику на человеческой ладони и узнал, что получится, если поместить зеркальные отражения внутри других зеркальных отражений и фотографии — внутри других фотографий, затуманивая глаз, пока последний образ не разрушится в сжатом кулаке. Сначала создать иллюзию, затем показать, что это иллюзия, и наконец разрушить эту иллюзию, в чем, как я начал понимать, и заключалась честность.
Однажды я проявил пленку и обнаружил на нескольких кадрах наложенное сверху призрачное изображение незнакомой женщины. Я никак не мог понять, откуда она взялась. В этот раз я был уверен, что не прогонял пленку через камеру дважды. К тому же я не узнавал ее. Правда, тело ее было не лишено сходства с Вининым, но это была не Вина. Это была незнакомка, перемещающаяся в пространстве, одновременно принадлежавшем и не принадлежавшем мне.
Как будто я прошел сквозь мембрану и коснулся иного мира.
Той ночью женщина явилась мне во сне и назвала свое имя. Она сообщила — чуть высокомерно, на мой взгляд, — что может читать меня, как открытую книгу. Она сказала, что если бы захотела, то могла бы закрыть меня и поставить обратно на полку, и тогда моя история так никогда бы и не закончилась, она оборвалась бы на полуслове. Я лежал голый в постели, а она склонилась надо мною, бормоча угрозы. Я пытался спорить с нею. Я сказал, что содержание книги не зависит от того, читают ее или нет. Даже если ее никто никогда не прочтет, содержание никуда не денется, оно будет делать свое дело. И этого достаточно, сказал я. Главное, что оно есть.
Она зашипела: «Ты помнишь то время, когда мы были любовниками? Ты помнишь нашу чудесную первую ночь любви? Нет, ты меня даже не помнишь, так ведь, ублюдок? Я ухожу. Может быть, я больше никогда не приду».
Я проснулся в холодном поту — один. Мария, подумал я. Я только что встретился с девушкой по имени Мария.
Я начал снимать сцены неверности: моя квартира за мгновение перед появлением в кадре Вины и сразу после ее ухода. Ложе преступной страсти. Вода на кафельном полу ванной. Недопитые бокалы. Наполовину съеденный ужин. Через какое-то время Вина разрешила снимать себя для этой серии. Ее лицо, скрытое маской. Ее анонимное, обнаженное тело, стремительно удаляющееся из кадра. Ее вытянутые руки, пытающиеся достать запретное. Эти фотографии дали нам новое ощущение близости, и по мере того как она все больше и больше отдавала себя этой работе, становясь скорее соавтором, чем объектом, я начинал испытывать суеверный страх перед властью безумного, спрятанного под повязкой шаманского глаза Ормуса. Иногда, могу поклясться, я чувствовал, как он блуждает в космосе, подобно фонарику, подобно глазу Роберта Фрэнка в фотографиях из Мабу, подобно разрезаемой лезвием облака луне в «Андалузском псе»[301]. Подобно ищущему кольцо глазу бога тьмы Саурона.
Так я стал писать автобиографию, используя все, что было под рукой: рисунки, истории, карандаши, сюрреализм, Вину, тексты.
— Реализм — это не свод правил, это намерение, — важно вещал я заинтересованной, на редкость терпимо настроенной Вине. — Мир утратил свою реальность, что нам с этим делать? Представь себе фотографию людей, никогда не меняющихся, проживающих свою жизнь, не выходя из привычной колеи. В их жизни есть, если им повезет, немножко любовной психодрамы: это и есть вымысел. Поле боя, на котором мы не видим подспудных течений истории, — это еще не вся правда. Поле битвы, на котором не видны, скажем, ангелы и демоны, скрыты от глаз боги с их супероружием и, например, призраки. Каким-то образом нужно показать метафоричность, невидимую за сущим, ведь именно она дает толчок всему, движет происходящее, делает вещи такими, какие они есть.