Легкое дыхание - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сосед он хоть куда, — говорили про него, —и печник хороший, а дурак: ничего нажить не может.
Заработки у Егора всегда были плохи, надел не выходил изсдачи. Изба его, огромная, нескладная, с каждым годом все больше да большесгнивала, разваливалась без призора. Раз он принес откуда-то и налепил снаружина ее косой простенок, на трухлявые бревна, большую солдатскую мишень — чернойкраской напечатанное на белом бумажном листе туловище, с ружьем на плечо, вфуражке набекрень, с вытаращенными глазами. А вот поправить крышу, законопатитьпазы, переложить печку, борова почистить — на это у него догадочки не хватало,и зимой в избе волков можно было морозить: по всем углам нарастала снежнаяопушка. Давным-давно по чурке растаскали бы все это тырло добрые люди. Дамешала Анисья.
Егор был белес, лохмат, не велик, но широк, с высокойгрудью. Ходил Егор в облезлом, голубом от времени и тяжелом от пота,гимназическом картузе, в посконной рубахе с обитым, скатавшимся воротом, вобвисших, протертых и вытянутых на коленях портках, в лаптях, обожженныхизвесткой. Всюду много и без толку болтал он, постоянно сосал трубку, до слезнадрываясь мучительным кашлем, и откашлявшись, блестя запухшими глазами, долгосипел, носил своей всегда поднятой грудью. Кашлял он от табаку, курить начал повосьмому году, — а глубоко дышал от расширения легких, и когда дышал, всераскрывалась, показывалась в продольную прореху ворога бурая полоска загара,резко выделявшаяся на мертвенно-бледном голе. Уродливы были его руки: большойпалец правой руки похож на обмороженную култышку, ноготь этого пальца — назвериный коготь, а указательный и средний пальцы — короче безымянного имизинца: в них было только по одному суставу. Но ловко мял он этими тугимикултышками золу в хлюпающей трубке, кашлял надрывисто, но даже с наслаждениемкак будто: «А-ax, так-то его так!» Глядя на него, не верилось, что бываютматери у таких хрипунов и сквернословов. Не верилось, что Анисья мать его.
Да и нельзя было верить. Он белес, широк, она — суха, узка,темна, как мумия; ветхая понева болтается на тонких и длинных ногах. Он никогдане разувается, она вечно боса. Он весь болен, она за всю жизнь не была больнани разу. Он пустоболт, порой труслив, порой, с кем можно, смел, нахален, онамолчалива, ровна, покорна. Он бродяга, любит народ, беседы, выпивки, —сем, пересем, лишь бы день перешел. А ее жизнь проходит в вечном одиночестве, всиденье на лавке, в непрестанном ощущении тянущей пустоты в желудке инепрестанной грусти, с которой она уже сроднилась: «Земля забыла меня,грешную!» Единственным оправданием такой забывчивости была, по мнению Анисьи,необходимость стеречь, сохранять для Егора избу: все думала, — авось, ужне молоденький, авось, образумится, женится. Нежно и сладко туманили ей головумечты об этом несбыточном счастье. А он постоянно твердил: «Довеку не женюсь!Теперь я — вольный казак, а женишься — журись о жене. Да пропади онапропадом!..» Он не признавал ни семьи, ни собственности, ни родины.
Наняться куда-нибудь, работать мешала Анисье, помимо избы,еще и та беда, что очень слаба была она, да и крива вдобавок. Много лет ходилпо лавке возле нее, по лавке, на которой провела она столько долгих дней,старый черный с золотом петух: она сидит и думает, подпирая тонкой рукой щеку,а он похаживает, клюет мух по мутным, собранным из кусочков стеклам. Разсунулась она к окошку, — кто-то ехал по деревне с колокольчиками, — апетух как стукнет в левый глаз ее! И глаз вытек, впалые веки стянуло, осталасьодна серая щелочка… Прежде сеяла она коноплю на огороде, брала замашки, мялапеньку, все был доходишко. Но Егор и огород сдал. Прежде на поденщину принималиее — к мелкому помещику Панаеву, что в версте от Пажени. Да стали обижатьсядевки, — «старый черт работу отбивает!» — стали наговаривать приказчику,будто все у нее, сослепу, из рук валится, стали тайком всовывать краденые избарского сала яблоки в тот платочек, в который, идя на работу, завязывала онасвой завтрак — горбушку черствого хлеба…
Замуж вышла Анисья рано, — рано одна на свете осталась.Любить Анисье в молодости некого было. Но и не любить не могла она. Снесознаваемой готовностью отдать кому-нибудь душу выходила она заМирона, — тоже печника, вольноотпущенного дворового, — и любила егодолго, терпеливо, затем, что, скинув вскоре после свадьбы от побоев, долголишена была возможности на детей перенести свою любовь. Во хмелю Мирон бывалбуен. Дело известное: трезвый ребенка не обидит, а напьется — святых вонвыноси. Бьет стекла, гоняется за сыном и женой с дубинкой. «Ну, опять уМинаевых крестный ход пошел! — говорили соседи, радуясь такойзабаве. — И веселый же двор, ей-богу!» Когда нехотя просил он прощенья,протрезвившись, скоро сдавалась она на ласковое слово, только тихо говорила сквозьслезы: «Что ж, над тобой же будут люди смеяться, если калекой меня сделаешь!»
Все же, после смерти Мирона, даже такое прошлое сталоказаться счастьем Анисье. Да, когда-то были и молодость, и семейная жизнь, ихозяйство у нее; был муж, были дети, были радости и горести — все как у людей…Двадцать лет тому назад замерз Мирон, — ни с того ни с сего увязалсяпьяный за чужим обозом в Ливны, — и много ночей провела она без сна, сидяв темной избе на конике, вспоминая и думая; но никто не узнал ее дум. Всехумерших детей оплакала она горькими слезами, но оплакала тоже тайком, водиночестве. Нищета, разорившая дотла ее двор, часто заставляла ее кланятьсясоседям, просить у них помощи ради сироты-сына, пока мал он был; но никогда ненасмеливалась она напоминать людям, что в былое время помогала и она им. Ивышло так, что в Пажени никому и не верилось, что жила она когда-то по-людски.Чаяла она отдохнуть хоть в старости, за сыном. Мужик он вышел добрый, — насловах только бесстыж и горяч, не то, что отец покойник. Руки у него золотые,говорила она, еще как жили-то бы, не брось он дома!
Нынешней зимой даже Пажень удивил Егор: всего могли ждать отнего, но только не того, что вдруг бросит он свое дело, и ни с: того ни счего, — вот как Мирон за чужим обозом, — уйдет, всем на посмешище, взолотари в Москву. Но и в Москве пробыл он без году неделю. Думала поройАнисья, в самое сердце пораженная вестью об его уходе, что, быть может, ради еепечного голода, ради хорошего заработка, с затаенною целью поправить, свою жизньушел Егор. Но вот он внезапно вернулся, — обогнанный, без копейки денег;ночевал три ночи дома, но и двух слов путных не сказал ни с соседями, ни сматерью, — был какой-то, хоть и не скучный, а рассеянный; даже не сумелобъяснить толком, зачем шатался в Москву, — сказал только: «Да аи великабеда?» — и опять исчез.
В мае нанялся он караулить Ланское, лес помещика Гурьева,что от Пажени верстах в пятнадцати. Положили ему отвесное только да три рубля вмесяц. А что такое три рубля? То купи, другое купи… на спички даже не хватает…И, нанявшись, Егор совсем перестал помогать матери.
В Петровки, доев последнюю корку занятого с великим трудомхлеба, решилась она наконец побывать в Ланском, повидаться с сыном, проведатьего, а главное, хоть малость подкрепиться. Доедала она хлеб с большойосторожностью — и все слабела, слабела. Не в меру стало клонить в сон, рябить вглазу, звенеть в ушах; стали пухнуть ноги, стала томить неотвязная мечта:поесть чего-нибудь горячего, с солью. Боязно было сказать себе: пойду. Да надоумили,разговорили, настроили прохожие. Зашли они напиться — старушка и молодая;ходили в Гурьево, поминать умершего. Старушке умерший был сыном, молодой —мужем. И вот все трое разгрустились, разговорились о своей женской доле, омужьях, сыновьях. Молодая, — крупная, с большим бледным лицом и большимисерыми глазами навыкат, хорошо и нарядно одетая — в новую корсетку изкоричневой сермяги со сборками назади, в красную шерстяную юбку и полсапожки, счерной бархаткой, украшенной белыми пуговками, на шее, — та все молчала.Старушка, сухонькая, чистенькая, устало- оживленная, говорила без умолку, амолодая за все время только раз, просто и не спеша, вставила свое слово: когдастарушка запнулась, запамятовала город, куда угнали в солдаты ее меньшого сына.