Георгий Владимов: бремя рыцарства - Светлана Шнитман-МакМиллин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, какой-то сотрудник КГБ подарил эти карандаши своей дочке или сыну. Мне не жалко, я всегда была готова делиться. Но такого ошеломившего меня мелкого воровства «взрослых дядей» я не забыла. Я иногда рассказываю эту историю своим студентам и говорю, что мои разногласия с советской властью начались в восемь лет, когда КГБ украл мои цветные карандаши.
Но только взрослой я полностью осознала маразм той ситуации.
22 июня 1941 года в 4:30 утра мои родители проснулись в городе Гродно, самом близком от польской границы. Спать было невозможно из-за грохота в беспорядке отступавших войск. Оставив маму с братом на улице, папа побежал в военкомат и был немедленно мобилизован в армию. Ему было двадцать два года. Он начал войну младшим лейтенантом, служил в военной разведке, участвуя в бессчетных вылазках в тыл врага для сбора сведений и поимки «языка», ночуя на деревьях, проводя дни и ночи в снегу. Он был ранен в глаз крошечным осколком снаряда. Врачи решили глаз не оперировать, сказав, что полная потеря зрения в нем была необратимой. Проведя несколько недель в госпитале, папа вернулся на фронт. Он окончил войну майором и командиром дивизии. У него было пять боевых орденов и двенадцать медалей. В 1945 году в двадцать шесть лет он вернулся с войны с неизлечимым туберкулезом, ставшим причиной его ранней смерти. После четырех лет войны он увидел, наконец, своего сына, месячным младенцем оставленного на улице Гродно. И теперь, в неполные сорок лет, обожаемый студентами профессор, он нервничал, идя объясняться с какими-то дармоедами из-за норвежской жвачки и детских карандашей.
Владимов необычайно потеплел ко мне после этого рассказа. Но когда он спросил, за что отцу были присвоены ордена, я не помнила, и он, вздохнув, укоризненно покачал головой: «Вот – девочка! Сын бы не забыл!» И тогда я все-таки ему рассказала историю про один орден.
В наш мурманский дом для сдачи экзаменов часто приходили студенты-заочники. Это были в основном офицеры военного флота, базирующегося в Североморске. Многие служили на подводных лодках, плавали и уходили в море на учения. Часто они отсутствовали во время сессий, и им разрешалось сдавать экзамены в другое время. Диплом института нужен им был для продвижения по службе. Придя в нашу крохотную квартирку, они нервничали, как маленькие дети. Квартира – хрущевка – состояла из четырехметрового коридора, двух смежных комнат, 15 и 9 метров, шестиметровой кухни и малюсенькой ванной комнаты. С нами жила моя кузина Галочка, веселая красавица, работавшая санитарным врачом в порту, а потом и ее муж. В «большой» комнате был круглый стол, за которым каждое воскресенье собирались друзья родителей. Там же стояли мое пианино, на ночь растягивающийся родительский диван-кровать и раздвигающееся кресло-кровать, на котором спала я. В нем же, собранном на день, свернувшись калачиком в красной махровой поверхности, я читала и готовила уроки. Папа сажал офицеров за круглый стол, давал им вопросы и уходил почитать в другую комнату. Я уголком глаза видела, как бравые подводники, тайком и стесняясь, списывали ответы из учебников. Когда я однажды сказала папе об этом, он спокойно ответил: «Если они за десять – пятнадцать минут могут найти в учебнике нужное место, списать, да еще толково рассказать мне о списанном, я считаю, что они были прекрасно готовы к экзамену». Сколько я помню, меньше четверки никто не получал. После экзамена, если мамы не было дома и студент ему нравился, папа предлагал выпить коньячку, и, расстелив на плюшевой скатерти газету, резал на ней хлеб и колбасу. Я из своего кресла с интересом слушала их разговоры. Обычно рассказывали гости, папу очень интересовал их морской быт и опыт, и он был прекрасным слушателем. Но я помню, как однажды один из офицеров спросил отца о военных орденах. Уже порядочно угостившийся коньяком папа рассказал, как поздней осенью 1941 года, еще лейтенантом, он получил свой первый орден Красного Знамени, самый высокий из существовавших тогда орденов. А вечером, когда он и несколько офицеров отмечали это событие, его начальник полковник, изрядно подвыпив, сказал: «Я бы тебя, Абрам, к Герою представил, но сам видишь, в какой мы глубочайшей ж… Сейчас Героя только мертвым дают». Я обомлела в своем кресле при слове «ж…». Такие слова в нашем доме никогда не звучали, и из папиных уст я их даже представить себе не могла.
Заметив мою головку, в изумлении возникшую над спинкой кресла, папа серьезно пояснил моментально просекшему ситуацию офицеру: «Ж-Жо-осткая была ситуация на фронте». И оба заулыбались.
Георгий Николаевич даже привстал от волнения: «Услышь я раньше, я бы это в “Генерала” вставил!» – сказал он неожиданно взволнованно. Он дважды произнес: «Только мертвым… Героя – только мертвым…» – и повторил пушкинское: «Они любить умеют только мертвых».
Разогретый моими воспоминаниями и водкой, Владимов много рассказал нам об обысках и преследованиях КГБ, о нападении на Наташу и ее смелости. И как он спросил следователя, допрашивавшего его в КГБ и курировавшего добровольно-принудительный отъезд в эмиграцию: «А вам не обидно, что русский писатель уезжает, покидает свою родину?» – на что тот ответил: «Не-ет! Писателей у нас много…» Арнольд рассудительно заметил: «У них было много писателей, они писали доносы». Мы засиделись допоздна, и в тот вечер наше доброе знакомство переросло в сердечную дружбу.
Мы гуляли с Георгием Николаевичем по лондонским паркам. Когда я привела его в «Сад роз королевы Марии», сказав, что это самое райское место на земле, он скептически заметил: «Сколько же денег это стоит, ваш рай содержать?» Я объяснила ему начальную концепцию лондонских королевских парков, созданных еще в конце XVII века: равенство на природе всех сословий, и, таким образом, смешение их для социального образования высших слоев, а также улучшения манер и самосознания более низких. Поэтому «мой рай» – это не