Валерий Брюсов. Будь мрамором - Василий Элинархович Молодяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главное торжество было на следующий день в Большом театре: доклад Луначарского, акт из переведенной Брюсовым «Федры» Расина в постановке Таирова, ставшей событием послереволюционного театра{58}, и две сцены из «Земли» в постановке Театра Мейерхольда — специально для этого случая. Из-за грамоты ВЦИКа и речи наркома, в которой не было ничего официозного{59}, чествование принято считать казенным и печальным. Лиля Брик вспоминала, что в ответ на дружеское поздравление Маяковского Брюсов ответил: «Спасибо, но не желаю вам такого юбилея»{60}.
«Юбилей сумели превратить в пытку, — утверждал Асеев. — Никто из былых соратников не „удостоил“ чествовать действительно же большого поэта и крупнейшую культурно-поэтическую фигуру начала столетия. Швырявшие стулья в начале его поэтической деятельности не посмели этого сделать, конечно, теперь. Но они оставили пустыми эти стулья как знак своей мести, как символ проклятия „отступнику“ от их традиций»{61}. «Футуристы не приветствовали из принципиально отрицательного отношения к юбилеям, — писал он в другой статье. — Буржуазия — из ненависти к его партийному билету. Интеллигенция… но ведь интеллигенция это та же критика, а как та, так и другая давно ждут случая свести счеты с не раз заушавшим ее „бесстрастным свидетелем“ ее промахов и ляпсусов. А мне в этот вечер Брюсов был дороже других»{62}.
Говоря об отсутствующих, уместно вспомнить слова «иных уж нет, а те далече»: Горький, участие которого официально объявлялось, находился в Германии, Иванов в Баку, Волошин в Коктебеле, Сологуб и Кузмин в Петрограде, Бальмонт в эмиграции, Блок и Гумилев в мире ином. Не было Белого, недавно вернувшегося из Берлина, но был Чулков. В ложе сидел литовский посланник Балтрушайтис. Фриче заболел, Чуковский не смог приехать, Шершеневич не явился «совершенно сознательно», хотя все трое тепло поздравили Брюсова в письмах. «Как и в дни моей молодости, имя Валерий Брюсов — для меня прекрасное имя, которым все мы, пишущие, вправе гордиться», — заключил свое послание Корней Иванович{63}.
Поздравлений было много, опубликованных и неопубликованных, официальных и личных, в стихах и прозе, из Москвы и Петрограда, Минска и Казани, Киева и Баку, Лондона (Ликиардопуло) и Исфагана (Тардов) — список занял пять печатных страниц{64}. В Берлине сменовеховская газета «Накануне» целиком посвятила Брюсову выпуск литературного приложения, на страницах которого сошлись Петровская, Гуль и Кусиков. «Очень просили меня написать, — делилась Нина Ивановна с подругой, — и нельзя было уклониться, осталось бы пустое место, именно мое. Написала, и вот затосковало сердце… Портрет его повесила, смотрю… Стал он старый, старый, уже не на „мага“, а на „шамана“ похож. Смотрю и понять не могу, как и зачем эти годы мои прошли!»{65}.
Надеясь привлечь Брюсова в «Накануне», Кусиков прислал ему юбилейный номер и восторженное письмо, начинавшееся: «Валерий, милый, любимый, нежный… самый, самый… Впрочем, как-то неловко теперь, дедушка ведь, юбилей был, 50 лет, а я: Валерий». Письмо Брюсова от 25 апреля 1923 года с московскими литературными новостями догнало Кусикова в Париже[98], откуда он отвечал: «Мы с Бальмонтом Костечкой (такая была у Сандро манера общения с поэтом на тридцать лет старше. — В. М.) перечитали его два или три раза. Он умилился, вспомнил все старое, тем более, что Ты спрашиваешь там о нем, и тут же, „в четыре руки“ написали Тебе большущее письмо». Увы, до адресата «большущее письмо» не дошло{66}.
Среди участников чествования особенно запомнились Пастернак и делегация Армении. Борис Леонидович прочитал стихотворение «Я поздравляю вас, как я отца поздравил бы при той же обстановке…», написанное в нарочито неюбилейном тоне интимной откровенности, которая не вязалась с привычным обликом Брюсова и казалась неожиданной с учетом неблизких отношений между поэтами:
Вас чествуют. Чуть-чуть страшит обряд,
Где вас, как вещь, со всех сторон покажут,
И золото судьбы посеребрят,
И, может, серебрить в ответ обяжут.
Что мне сказать? Что Брюсова горька
Широко разбежавшаяся участь?
Что ум черствеет в царстве дурака?
Что не безделка — улыбаться, мучась?..
Что вы дисциплинировали взмах
Взбешенных рифм, тянувшихся за глиной,
И были домовым у нас в домах
И дьяволом недетской дисциплины?
Что я затем, быть может, не умру,
Что, до смерти теперь устав от гили,
Вы сами, было время, поутру
Линейкой нас не умирать учили?
Понимая, что верные «с точки зрения вечности» стихи прозвучат на празднике диссонансом, автор оговорился в последней, позднее отброшенной строфе:
От сердца вам желаю дальше блюсть
Ответственности и призванья горечь.
Простите, если в строчки вкралась грусть,
Их смоет радость юбилейных сборищ.
Это была не только дань уважения старшему товарищу, не только выражение солидарности с ним перед лицом новой кампании ортодоксов, но и одна из первых деклараций самого Пастернака на гражданскую тему, близкую юбиляру. Л. Флейшман назвал стихотворение «Брюсову» «замечательной параллелью» к опубликованной журналом «Леф» в начале 1924 года поэме «Высокая болезнь», хотя и отметил: «Если для Пастернака исторические „ассоциации“ возвеличивают революцию, то с точки зрения лефовской платформы они ее компрометируют»{67}. Брюсов подвергся нападкам лефовца Арватова именно за то, что «возвеличивал революцию» с помощью «исторических ассоциаций». «Высокая болезнь» Брюсову не понравилась, но на общей высокой оценке им стихов Пастернака это не сказалось{68}. Более того, свое выступление на юбилее Валерий Яковлевич завершил стихотворением «Вариации на тему „Медного всадника“», «почтительно посвященным» Пастернаку как при чтении, так и в сборнике «Меа».
Оригинальное приветствие армянской делегации описал ее участник — композитор Аро Степанян. «На сцену вышли трое — с таром, кяманчой и дафом[99]. […] Внимание зала сосредоточилось на них. […] Звучит, звенит песня, сладостная, такая проникновенная… Гехарик[100], кажется, сам превзошел себя — поет он свободно и взволнованно. […] Кончили. Поднялись с мест, и под хлопки тысяч людей гехарик берет кяманчу и направляется со сцены к залу. На какое-то мгновение аплодисменты затихают, зал недоуменно смотрит: гехарик спускается, подходит к юбиляру, опускается