Внуки - Вилли Бредель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Крепкий натуральный кофе, мама! — сказал он, как будто это была самая простая вещь в мире.
— Ага! А может, к кофе подать еще бутерброды с ветчиной?
— Ты угадала, мама! К кофе я хочу бутерброды с ветчиной.
— Эли в таких случаях говорит: «Умерь свои аппетиты — мы проиграли войну».
— Смотря какую войну, мама. Да, из разбойничьего похода Германия вернулась нищей. Но мы, мы нашу войну против Гитлера выиграли, мама. Поэтому мы с тобой сейчас выпьем натурального кофе, и к нему у нас будут бутерброды с ветчиной. Вот, пожалуйста! — Он внес оба чемодана, открыл их и выложил все, что привез: колбасу, ветчину, шпиг, консервы, масло, кофе, сгущенное молоко, конфеты — целое богатство. — Начнем, значит, с кофе и ветчины.
Пока мать возилась на кухне с приготовлением завтрака, Вальтер пожертвовал несколькими брикетами, которые она расходовала с величайшей осторожностью. Старая кафельная печь, согревшись, уютно урчала. Все в комнате стояло на своих прежних местах. Ни на сантиметр не был сдвинут со своего места у окна потертый зеленый плюшевый диван. Шкаф с затейливой резной верхушкой стоял все в том же углу. Даже маленькие смешные безделушки невредимы. Над всем этим пронесся смерч войны. Полгорода, половина страны обращены в дым, в прах. Сотни тысяч людей погибли страшной смертью. А зеленый плюшевый диван, шкаф с затейливой резьбой, фарфоровые фигурки, фотографии отца с матерью, снятые в день их свадьбы, и даже мраморная чаша с белыми голубками по краям, которую Вальтер много лет назад подарил родителям, — все это сохранилось. Смерть, разившая все и вся бомбами и пожарами, пощадила мать и ее маленький домашний очаг.
Вальтер подошел к окну.
— Как живет Герберт, мама? Уже навестил тебя?
— Герберт? Да, он приходит часто. Ведь я у него одна и осталась.
— Каким образом? Разве он не живет у родителей?
— Нет, сынок. Как он может с ними жить! Он хороший малый, Герберт. Я люблю его, как сына.
— Слишком он мягкий, нерешительный.
— Мягкий? Может быть. Это у него от отца. Но чтоб нерешителен — не сказала бы. Нет, он умеет настоять на своем. Он даже перед своей мамашей не сплоховал. А это чего-нибудь да стоит, уверяю тебя. Она прокляла его, когда он ушел из дому.
— Это ты непременно расскажешь мне подробно, мама.
Сколько всего нужно рассказывать, и не только о Герберте, но и о Пауле, Вильмерсах, Папке, обо всех родных и знакомых. Ведь тринадцать лет…
— Когда Герберт приехал в Гамбург, он первым делом зашел ко мне. Я думала, его на свете нет, и вдруг он является.
— Он, значит, тебе и сказал, что я жив?
— Это я еще раньше знала. Сначала весточка по радио, — она показала на приемник. — Я слушала тебя, когда ты говорил из Москвы. А потом — знаешь, через кого еще я узнала о тебе? Через директора фабрики, на которую меня послали работать. Да, через него, представь! Вот послушай. Однажды он вызвал меня в контору. Я думала, бог знает что случилось. А он спрашивает: «Фрау Брентен, есть у вас сын Вальтер?» — «Да, говорю, есть, господин Боллерсдорф». — «Не в Москве ли он?» — спрашивает. «Да», — отвечаю. Тут он как-то так посмотрел на меня, подумал и спросил: «А вести о нем к вам доходят?» — «Нет, — говорю я. — Много лет я ничего о нем не знаю. Может, его и в живых уж нет». Он опять странно так глянул на меня и говорит: «Нет, фрау Брентен, он жив. Только это секрет. Понятно? Ни одной живой душе об этом не говорите. Я слышал вашего сына по радио. Он и вам передал привет, фрау Брентен». Ты только представь себе, сынок! Надо же, чтоб именно директор передал мне твой привет. Ведь насчет коммунистов, Москвы и всего такого прочего — он этому сроду не сочувствовал. Напротив. А вот ко мне почему-то всегда очень хорошо относился.
— Что же все-таки Герберт делает?
— Живет он в каком-то паршивеньком бараке, где-то возле Дульсберга. А делает — позволь, что же он делает?… Руководит молодежной организацией, что ли. Вечно бегает по собраниям, выступает то в одном месте, то в другом. Он теперь такой же, как отец твой был, как ты — коммунист душой и телом.
Сколько Фриде пришлось рассказывать! Вальтер все спрашивал и спрашивал, а мать опять и опять удивлялась, как это он не знает стольких вещей.
— Да, Пауля уж под самый конец войны русские взяли в плен. Это было в Чехословакии. Эли ждет его со дня на день. Она держала себя молодцом. И хорошо сохранилась, скоро сам увидишь. Хладнокровие и юмор — вот что ее выручало. А Матиас с Миной и Вильмерсы? Они все погибли.
— Умерли? Все?
— Мими и Хинрих погибли во время одного из воздушных налетов — в августе. От бомбы… В собственной вилле, в Ральштедте.
— А их зятек, этот Меркенталь?
— Он-то жив. Сейчас даже какая-то важная шишка. В сенате он, кажется, или в палате депутатов, точно не скажу тебе. Иной раз приходится читать о нем в газетах.
— А второй зять? Тот как будто банкир?
— Он в Швейцарии. Тому Германия разонравилась.
— А Папке?
— Великий мерзавец!
Вальтер улыбнулся.
— Это для меня не новость, мама! А что он делает, этот мерзавец?
— Из театра его выставили, но он получил от государства пенсию, и ему, должно быть, живется неплохо. Теперь он еще открыл торговлю собаками. На Шлумпе. Я как-то проходила мимо его заведения. Там висит большая вывеска: «Продажа собак — Пауль Папке»… Жаль бедных животных, которые попадают ему в руки, право… А всех несчастней Людвиг. Прожить жизнь с этакой ведьмой! Он совсем уже одряхлел, и с верфей ему пришлось уйти. Живут вдвоем на крохотную пенсию. Чтобы немножко приработать, он нанялся ночным сторожем в какой-то банк.
— Людвиг всю свою жизнь был ночным сторожем, мама.
— Я бы не стала так говорить о нем, сынок. Он несчастный человек, его только пожалеть можно.
IV
Вальтер Брентен зашел в городской комитет коммунистической партии. Он встретил там несколько старых знакомых. Большинство из них, измученные долголетним заключением в тюрьмах и концентрационных лагерях, были усталые, надломленные и больные люди. Вальтер расспрашивал о судьбе Клары, Ганса Брунса, Курта Хембергера, осведомлялся, где товарищ Курт Хильшер из Бремена… И он услышал повествование о человеческом мужестве и героизме. Клару Пемеллер арестовали в последний год войны. Она скрывала у себя бежавших из плена советских солдат. После событий 20 июля 1944 года