Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда солнце скрывалось за наблюдательным пунктом, Гюго спускался на нижние этажи «Отвиль-Хаус», чтобы председательствовать на мрачном вечернем ритуале. Когда семья собиралась за столом, после ужина Гюго заводил речь, посвященную какой-нибудь важной теме, например безумию атеизма или необходимости молитвы. Он умолкал только для того, чтобы проверить, не заснула ли жена{1152}. В кармане он всегда носил маленькую записную книжку и, как объяснял Шарль Гонкурам в 1862 году: «Как только он высказывает какую-либо мысль – все что угодно, кроме „Я хорошо спал“ или „Принесите попить“, – он оборачивается, достает записную книжку и записывает то, что только что сказал. Ничто не теряется. Все заканчивается публикацией. Когда сыновья пытаются использовать что-то из сказанного отцом, их всегда ловят с поличным. Когда выходит одна из его книг, они видят, что все записи, которые они делали, были опубликованы»{1153}.
Вечера в доме Жюльетты, жившей неподалеку, проходили более бурно. Гюго опрыскивал себя розовым уксусом, надевал синий галстук и вел свою «банду» ужинать{1154}. За столом их рассаживали соответственно возрасту: самых младших ближе к Жюльетте. Обычно за столом сидели Гюго, два его сына, Поль Степфер, ссыльный Эннет де Кеслер и редактор «Гернсийской газеты» Анри Маркан. Жюльетта принимала их в «Китайской гостиной», обставленной по вкусу Гюго. Позже мебель оттуда перевезли в музей Виктора Гюго в Париже. До десяти играли в карты, а Гюго излагал свои взгляды: «В нашем столетии есть только один классический писатель – только один, слышите? Это я. Я знаю французский язык лучше, чем кто-либо из живущих»{1155}. Из всех писателей, которые напоминали Расина, лучшим был Ламартин – «не исключая самого Расина». Тщеславный Мюссе считает, будто он так же хорош, как Виктор Гюго{1156}. «Красное и черное» Стендаля – «бесформенная вещь», написанная на диалекте: «Единственные произведения, которые имеют надежду пережить века, – те, что написаны безупречно». Вот почему «для Бальзака час, когда он канет в забвение, настанет гораздо раньше, чем все думают»{1157}. Рано или поздно разговор переходил на женщин, несмотря на присутствие Жюльетты. «Я не хочу, чтобы надо мной смеялись, – писала она ему, – и не хочу, чтобы на моем сердце играли, как на дешевом аккордеоне»{1158}. (Позже она извинилась перед Гюго за то, что «неправильно его поняла».)
Каждый вторник в «Отвиль-Хаус» устраивали пышную церемонию: ужин для бедных детей. Госпожа Гюго и ее сестра Жюли Шене приглашали к себе католиков и протестантов, французов и англичан – лишь бы их семья была бедной. В «Отвиль-Хаус» детей кормили и одевали. В 1862 году к ним ходило пятнадцать детей; в 1868 году их было сорок восемь. Гюго произносил краткую речь, пробовал еду и – дань местному «суеверию» – произносил молитву «Отче наш». Он даже пил пиво и ел ростбиф. «Так я, – объяснял он, – внушаю этой феодальной стране понятия равенства и братства»{1159}.
Все, кто хоть немного знает жизнь английской провинции, понимают, что эти ужины стали важным достижением. Замысел был довольно передовым для своего времени, пусть даже подробности кажутся устаревшими: «Они едят мясо и пьют вино – то, что нужно в детстве». Автор «Отверженных» предлагал потенциальным врагам общества взглянуть, пусть мельком, на преимущества этого общества, показывая им пример: образцовую семью, читающую молитвы и сидящую за одним столом. Виктор и Адель в совершенстве играли роли супругов Гюго. Вскоре замысел писателя подхватили в Италии, Испании, Швеции, Швейцарии, на Гаити, Кубе, в Соединенных Штатах и Лондоне: в 1867 году по примеру Виктора Гюго шесть тысяч беспризорных детей кормили в приходе Марилебоун. Вынеся литературу за скобки, многие представители британской прессы хвалили Гюго. Ну а слухи о его распутстве или излишествах можно списать на том основании, что он француз.
Ужины для бедных детей сыграли также хорошую роль в отношении к Гюго местных жителей. Ходили слухи о его любовнице, сплетничали о том, что он жесток по отношению к родной дочери, некоторые пробовали возмущаться из-за того, что он не соблюдает субботу и не поет «Боже, храни королеву» на общественных мероприятиях (вовсе не обязательно то был политический выпад со стороны Гюго). Но ужины поставили его почти наравне с Дедом Морозом и, по иронии судьбы, дав мощный толчок феодальному воображению. Фотография Виктора Гюго, который сидит во главе стола с символической стайкой маленьких нищих, раскупались на рынке, как горячие пирожки{1160}.
Замечание Эдмона Бире, что эти ужины почти ничего не стоили Гюго, зато принесли ему на несколько тысяч фунтов хороших отзывов и вообще были затеей его жены, особенно любопытно из уст человека, обязанного своим благосостоянием мыльной фабрике. Как бы там ни было, Гюго не собирался разбрасывать деньги с крыши дома, зато он демонстрировал поистине революционное поведение. Он обращался с бедными как с равными. Что же касается упорных слухов о скупости Гюго, они больше связаны с его привычкой считать деньги, чем с его отношением к другим. Он терпеть не мог транжирить и предпочитал отдавать некоторые суммы на благотворительность. Он часто отдавал гонорары от инсценировок своих произведений или деньги, вырученные от продажи билетов в театре, где шла его пьеса, отдельным людям или организациям. В среднем он раздавал в год сумму, примерно равную 20 тысячам фунтов в наши дни. Гюго любил, когда его спрашивают, почему он носит пальто наизнанку (вместо того, чтобы купить себе новое, он раздавал деньги бедным). Портрет епископа Мириэля в «Отверженных», дополненный домашней бухгалтерией, показывает, что он верил в пользу милостыни. Гюго слишком дорожил своей репутацией, чтобы не раздавать деньги бедным.
Именно благодаря тому, что его существование было расписано до мелочей, а также благодаря способности радоваться собственному обществу Гюго пережил массовое дезертирство родственников в Брюссель.
В конце 1864 года Шарль покинул Гернси. Ему надоело соперничать с отцом из-за женщин; ему казалось, что отец следит за ним и урезывает его карманные деньги (Шарлю исполнилось уже тридцать восемь лет).
В октябре 1865 года он женился на «милой и нежной» восемнадцатилетней сироте Алисе Леаэн, которая смутно напоминала Гюго Леопольдину. Алиса привнесла в семью нечто гораздо более драгоценное, чем приданое: ее воспитала крестная мать, жена Жюля Симона, видного депутата парламента, выбранного в первые настоящие выборы после государственного переворота.