Крах альбигойства - Николай Осокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам Савонарола в своих фанатичных проповедях не рисовал таких идеалов частной жизни, хотя жил в эпоху полной разнузданности и ревностно стремился к очищению нравов.
Можно представить себе это тяжелое удушливое состояние, в которое впали южные города под двойным гнетом ханжества и шпионства. Мрак и скука стали обязательными, попытка отвратить то и другое считалась преступлением.
Святость домашнего очага была нарушена; неприкосновенность старых привычек не была уважена. Если французская власть вторглась грубо в быт семей, стремясь содействовать инквизиции, то тем яснее характер и цели ее действий в политической области. И на том и на другом пути обе власти, духовная и гражданская, действовали дружно, и обе возбуждали против себя одинаковую вражду. Государственные реформы сопровождал прочный успех. Сословные права и вольности можно было вернуть ненадолго, например при Людовике X, снова попользоваться ими, но лишь на короткое время[26]; против них была история. Попытки моральных преобразований в конце концов не достигли цели, зато подавили народный дух, его свободный полет; потому они являются гораздо более возмутительными и с исторической, и с нравственной точек зрения. Это было неприличное и бесполезное разрушение старых начал. Аскетических идеалов жизни хотели достигнуть безнравственным путем.
Народ искренне ненавидел то и другое. Всякому племени свойственно оберегать свою национальность, то есть учреждения, нравы, обычаи. Так откуда бы провансальцам знать, что централизация, вводимая Альфонсом, является одним из важнейших вкладов в историю, что она своим значением превосходит прочие элементы их прежней государственной жизни? До будущего им не было дела; они со слезами на глазах смотрели, как у них отнимают все дорогое, – что значило для них суждение позднейших поколений?!
Их не могло утешить то, что централизация произведет над ними свой первый опыт на Западе. Притом в самой системе Альфонса, если даже не принимать в соображение страшные жертвы, необходимые для полного ее проведения, далеко не все было полезно и с исторической точки зрения. Он подавил самоуправление, дал правильную организацию и поднял авторитет власти, устроил полицейский порядок и суды, близкие к полицейским, – но надо ли было в выгодах истории относиться враждебно к общинному самоуправлению? В строгом смысле он вовсе не враг феодализма, он даже друг его, но он только хочет переделать его по своему образцу; к тому же во всех поступках он руководился прежде всего денежным и только потом государственным интересом; изо всего и изо всех он старается извлечь доход, не щадя ни знать, ни горожан, ни народ. Этого нельзя было скрыть от провансальцев.
Наконец, имеем ли мы право считать несомненным принципом ту теорему, что централизация – безусловно необходимая ступень для достижения народного благосостояния? Отчего бы не могло образоваться в пределах Юга, при живучести, обилии и разнообразии общественных сил, особой и самостоятельной цивилизации, способной при национальных условиях создать те же основные элементы, какие достигнуты централизацией, направляемой завоеваниями? Во всяком случае, покорение и неразлучное с ним применение насилия способны были очернить собой даже чистые стремления, а известно, что Альфонс не принадлежал к тем государственным людям, которые руководятся идеалами и сеют благо лишь для будущих поколений.
Как бы то ни было, тогдашние народные памятники провансальской поэзии, к которым мы должны теперь обратиться, исполнены ненависти к французскому владычеству. Народ потерял вместе с независимостью политическую и религиозную свободу, свободу действовать и свободу мыслить. Нельзя потерять большего. Потому он считал себя вправе негодовать. К злобе присоединилось отчаяние, которому нельзя не сочувствовать. И содержание, и характер провансальской поэзии решительно из меняются.
Вместо описаний турниров и праздников встречаем мрачные повествования о кровавых бойнях, казнях, эшафотах. Вместо любви к дамам трубадуры воспевают ненависть к французам и монахам. Их негодующая муза во вторую половину этого столетия обращена на церковь и государство в одинаковой степени. Трудно сказать, что им было противнее – французы или папа. Завоевание долго представлялось хищническим набегом, а монах – разбойником. Можно заметить только, что ненависть к католическому духовенству была прочнее и сохранилась дольше, потому что оно было главной причиной народного несчастья. Плач о потере независимости льется в горячих, неудержимых стихах по всей земле от Тулузы до Марселя.
«Отныне провансальцы облекутся в траур, – восклицает Аймери де Пегвилья. – Вместо власти доброго синьора они подчинились королю… О Прованс, Прованс, какой стыд и поношение! Ты потерял радость, счастье, славу, спокойствие, веселье и попал под иго французов. О, лучше бы умереть всем нам… Разорвем скорее наши знамена, разрушим стены городов наших, сломаем башни замков наших. Горе, мы стали французскими подданными! Мы не должны носить более ни щитов, ни копий. Какие мы воины?»[27]
«И это называется помогать церкви: наводнять нашу землю французами, – поет тулузец Анельер, – привести их туда, где быть они не имеют никакого права по тысяче своих нечестивых дел; мечом они губят христиан, несмотря на их происхождение и язык; они хотят одолеть свой век. Духовенству это нипочем; вместо проклятия они посылают французам благословения и дают им целый мир в награду за злодейства»[28].
«С горьким чувством пишу я эту сирвенту, – плачет другой патриот. – Сам Бог не знает про те мучения, какие испытываю я. Кто может передать их! Я страдаю дни и ночи, во сне и наяву одна мысль томит меня… Французы обирают донага провансальцев – это жалкое и несчастное племя, они им не оставляют ни медяка. Они отнимают у них земли и не платят ничего. Рыцарей и воинов пленными ссылают, как разбойников, а когда те умрут, то берут все их добро. Но кто убивает, от меча и погибнет… Куда ни оглянусь, везде мне слышится, как придворные рабы твердят: „Господин, господин“, – низко кланяясь французам и увиваясь за ними. Французы везде; они завоеватели, и в этом все их право. О Тулуза, о Прованс, о земля Ажена, и вы, о Безьер, Каркассон – чем вы были и чем стали теперь?»[29]
Каждую попытку свергнуть французское иго трубадуры восторженно приветствовали; они с трепетом ждали исхода восстания и своими стихами возбуждали воинский дух тех, кто боролся за независимость. Идя в бой, рыцари и горожане пели эти стансы Пернаса:
«У меня есть лук и дубина, я пущу стрелу, чтобы она достигла самых далеких пределов. Позор английскому королю, который допустил выгнать себя из своих земель; на него должно пасть первое мщение. Смертельно я ненавижу Иакова Арагонского, который постыдно изменил и бросил нас одних без помощи. Арагонцы не хотят оставить своей борьбы с маврами, чтобы отнять у французов их завоевания. Вот Эмерик Нарбоннский поступает иначе, как следует храброму человеку, – и я люблю его. О, если бы только кто-нибудь помог нам, мы бы освободились; французы рассеялись бы тогда, а граф (Раймонд VII) уверовал бы в себя и не пошел бы ни на мир, ни на сделку. Сильные люди спокойно переносят свой позор, и вот лучшая часть земель порабощена оружием французов. Но не удастся же им счастливо владеть тем, что они злодейски отняли у стольких доблестных баронов. Война, война, я люблю тебя больше жизни, больше, чем свою возлюбленную; ты даешь пищу и праздник веселью; тобой наполнены песни; ты делаешь из виллана рыцаря. Да и как не любить тебя? Дождемся, кто начнет эти битвы и истребления! Скоро послышатся удары мечей, будут развеваться конские хвосты и гривы; падут стены и башни, а замки сровняются с землей».