Товарищ Чикатило - Михаил Кривич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если филолог что-то путает, то не случайно. У него отличная память. Он показал сначала, что совершил убийство прямо на берегу Грушевки — мол, не утерпел, не довел до дому. Он переживал за родственников, боялся самосуда. Потом рассказал об убийстве со всеми подробностями. Выглядело правдоподобно. Все концы сходились.
Но так ли уж важно, где произошло убийство? Мы лукавим, задавая этот вопрос, ибо уже много говорили об истинной цене признаний обвиняемого, о том, к чему приводит слепое поклонение «царице доказательств» и сколько неправедных приговоров на ее совести.
Обвиняемый добровольно признался в убийстве Лены Закотновой. По теперь расследование вели другие люди. Другая эпоха стояла на дворе.
Следователь по особо важным делам Амурхан Яндиев не счел возможным принять признание на веру. Ему нужны были объективные доказательства. Он поехал за ними в Шахты.
По прошествии стольких лет не так легко найти очевидцев и свидетелей, чьи показания приобщены к делу, однако при нашем не отмененном пока паспортном режиме — не так чтобы особенно сложно. Гораздо сложнее оказалось получить в руки дело Кравченко. Яндиева мотали и так и этак, отказывали под разными предлогами. Да если бы его одного! Знаменитый его московский коллега, следователь по особо важным делам Российской прокуратуры Исса Магометович Костоев, пять лет возглавлявший следственную бригаду по розыску серийного убийцы, сам Исса Костоев, как почтительно говорили в Ростове, публично давший клятву восстановить справедливость в отношении Кравченко, — и он лишь с огромным трудом, после долгих проволочек получил из архива дело Кравченко.
Вопиющие беззакония обнаружились сразу же, едва дело оказалось в руках новых следователей. Когда в конце семидесятых годов с упорством добывали улики, обличающие Александра Кравченко как убийцу, то все остальное, что могло хоть намеком указать на причастность к преступлению кого-то другого, перепрятывалось из следственных материалов в оперативные. Эти материалы до суда не доходят. В суд дело поступает из прокуратуры. А что там всплывает в ходе розыска и дознания, какие случайные и сопутствующие обстоятельства — это внутренние проблемы, не для огласки. Суду все знать необязательно.
Если бы суд знал больше, чем он знал, то версия следствия могла не устоять. Следователи сами решили, что суду нужно, а что — нет.
Ни в Ростовском, ни в Верховном суде тогда, в конце семидесятых, так и не узнали о мужике с винными бутылками в сумке, о непогашенном свете в мазанке, о директоре училища Андрееве, который не колеблясь опознал по рисованному портрету учителя. И следов крови у дома 25, что напротив хибары, — их как бы и не было вовсе, хотя рапорт Файмана лежал и ждал своего часа. Но лежал не там: не в следственном деле, а в оперативных материалах. Никому тогда и в голову не пришло предъявить Гуренковой на опознание учителя и Кравченко: с тем или с другим, а может быть, и не с ними вовсе видела она Лену незадолго до убийства? И никто не удосужился заглянуть хотя бы в дом, где в тот вечер светились окна, а может быть, поискать на полу следы крови. И ведь были они там, никуда не делись. Кровь не оттирается…
Важняку Амурхану Яндиеву, когда он вошел в дело, было сорок четыре, когда дело пошло в суд, — сорок восемь. Он ингуш; роста небольшого, сухой и жилистый, с мятыми ушами борца. На ковре имел в свое время успехи. Какой малец из Владикавказа, Махачкалы или Грозного не мечтает стать мастером по вольной борьбе? Амур-хан им стал. Он, кстати, из Грозного. Упорен до невозможного. Кабинетной работе предпочитает осмотр, выезд на место, неформальную беседу. За день проходит на своих двоих многие километры: служебной машины до сих пор нет, все только обещают продать «Жигули» в личное пользование и оплачивать бензин, потраченный на казенные разъезды. Раскручивая дело учителя и заодно восстанавливая историю Кравченко, он неделями ходил по Шахтам, с улицы на улицу, из дома в дом, и очень многое узнал. После этого признание филолога обросло достаточным числом улик, чтобы стать похожим на доказательство.
Тертый российский народ не слишком-то охоч давать показания, сотрудничать с милицией и следствием не рвется. Скажешь слово по неосторожности — глядишь, затаскают по отделениям, по следственным кабинетам, по судам. И вдвойне обидно, когда тебя, властям на помощь пришедшего, с работы отпросившегося, детей оставившего дома без присмотра, одергивают и обрывают, смотрят на тебя с подозрением: если ты не сам преступник, то в одной с ним компании. Проутюженный советской карательной машиной человек без крайней надобности в эту машину не лезет. Сунешь палец — руку оттяпают. А то и голову.
Не хотели шахтинские старухи говорить с человеком из прокуратуры. Но Амурхан и не спешил вытягивать из них показания. Он присаживался на лавочку у дома и заводил разговор о нынешнем житье-бытье. О лютых ценах, о малой пенсии, о том, что сахара на варенье не достать, о детях и внуках, от которых теперь уважения к старшим не дождешься, хотя и молодых тоже понять можно — не они сами себе такую жизнь устроили.
Так за разговорами и пересудами узнал он про старушку с Межевого переулка, которая задолго до убийства Лены видела, как от флигелька учителя в сторону Советской улицы мчалась девочка, на вид лет десяти, — не Лена, другая. Старушка оказалась памятливой, рассказывала так, словно все вчера случилось: «Глаза со страху выпучены, бежит босиком, дело было летом, несется к трамваю, а следом за ней этот самый, штаны незастегнутые придерживает, чтоб не упали…»
Не та ли памятливая старушка провожала нас подозрительным взглядом, когда мы приезжали в Межевой переулок, на место преступления?
Бабка почуяла неладное, крикнула девочке — беги ко мне в дом! Та не услышала, а в это время как раз трамвай подошел. Девочка прыгнула в вагон, двери закрылись, и трамвай ушел.
Яндиев пытался найти эту девочку, которая давно уже выросла, может быть, вышла замуж. Он обошел весь город, побывал в школах. Не нашел. Никто ничего не вспомнил.
Или не захотел вспоминать? «Что там было у них? — спрашивает сам себя Яндиев. — Можно себе представить. Такие воспоминания нормальный человек загоняет поглубже. И лишний раз не бередит. Я все думаю — слава богу, трамвай тогда подоспел…»
Ох и наследил же летом и осенью семьдесят восьмого года филолог в небольшом шахтерском городе!
«В тот период меня просто неодолимо влекло к детям, появлялось какое-то стремление видеть их оголенные тела, половые органы, хотелось совершить половой акт, а потенция у меня в это время уже ослабла. Сказалось, видимо, еще и то, что, когда я перебрался в город Шахты и устроился на работу в ГПТУ-33, семья оставалась в Новошахтинске, и какое-то время я вроде был как безнадзорный, скиталец никому не нужный…
В тот период я часто бывал в центре, где всегда много детей, ходил по школам. Заходил прямо туда и всегда узнавал, где имеется туалет… А так как меня влекло больше к девочкам, старался быть ближе к женскому туалету и, когда никто не наблюдал, заходил туда и подглядывал за находящимися там детьми. Были случаи, когда меня заставали за такими занятиями. Я тогда сразу уходил без лишнего шума…