Тихие воды - Ника Че
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она закрыла глаза, повторяя про себя – я могу уснуть, я могу уснуть, я могу уснуть – и еще – я в безопасности, я в безопасности. И не верила ни тому, ни другому. Одеяло прильнуло к коже, которая словно превратилась в один раскаленный нерв, но теперь только оно защищало от теней, прячущихся на свету, и как уснуть со светом, и как без него уснуть?
Кто-то учил ее – считать до десяти, до ста, и она начала, а потом еще – вспоминай что-нибудь по секундам, какая ирония, но она послушно принялась вспоминать, и как назло вспоминался только сегодняшний день. И утро в памяти минуло, и минул день, и потом расплывшееся пятно вместо вечера, и балкон, и, конечно же, грохот, обернувшееся к ней, искаженное лицо начальника службы охраны, который был там совсем один, словно сам не нуждался в охране. И его глаза, и их выражение, которое она вдруг вспомнила так отчетливо, но совсем не могла объяснить. Это было беспокойство или тревога, это было сомнение или нервозность, это было удивление или что-то еще – но в тот миг, когда он увидел ее, он не был безразличен, и смотрел не как рентген, не как очеловеченная пустота. Она зажмурилась крепче, понимая, что дальше помнит только удар, страх, темноту, темноту – и принялась представлять придумывать то, что произошло, то, чего она не видела. Она представила, как он бросился к ней, как дернул за руку на пол, не заботясь о том, ударится она или нет, понимая, что гораздо хуже ей придется, если она останется на ногах, о том, как прикрыл ее, как руки его обвили ее голову, пряча ее, словно птица птенца, словно мать младенца от летящих искр, осколков, которые летели, конечно, внутрь зала, странно как-то, зачем тогда… но неважно, он прикрывал ее, и она дернулась, и он приказал лежать спокойно, но в ее воображении совсем не так резко, как ей помнилось, и в его голосе не надрыв, не хрип, а полное спокойствие, уверенность, ведь ее защищал он, а кто лучше него умел защищать? Если в его руках помещалась безопасность всей огромной Объединенной Евразии, разве одна женщина не могла поместиться? Что ей могло угрожать, если так заботился о ней сам Герман Бельке, воплощение идеи безопасности, борьбы против всего плохого, что только могло случиться в этой стране? Она не помнила, но представляла его тело, которое казалось огромным, спаянным из несгораемого металла, не подверженного бурям, ни внешним, ни внутренним. И этот сверхчеловек, эта идея вжимала ее в пол, защищая ее голову, ее тело, каждую ее клеточку. И от этой воображаемой тяжести, от запаха его одеколона, от ощущения мягкой шерсти его пиджака внутри у нее вдруг рождалось что-то сродни религиозному экстазу.
Внезапно ей стало тепло и очень спокойно от этого ощущения, которое она себе вообразила. Он ходил без охраны, поняла она, потому что он сам был охраной, он был тем, кто все эти годы защищал их – и ее! А она-то, глупая, при встречах опасливо отводила глаза, она боялась его, да теперь можно сознаться, она все эти годы где-то в глубине души боялась его, ассоциируя с тем пауком, что так надругался над ее душой перед смертью ее мужа. Но нет, нет, он совсем не таков, потому, что, как бы ни был он страшен, бесчеловечен, он делал все, чтобы защитить их, и она почувствовала как страх постепенно проходит.
Дальше было не интересно фантазировать – потом их разлепили или он ушел сам, поспешил спасать кого-то еще, разбираться с тем, что произошло, а она оказалась на диване в кабинете, и был Арфов, может быть, его жена или журналисты, хотя нет, они, наверняка, все кинулись к крематорию в надежде на более вкусный материал, потом там был еще Дима, который методично и спокойно перебинтовывал ей руку, проявляя свой скромный и совсем не успокаивающий героизм. Все это было так обыденно, так кисло, что, чуть нахмурившись, она вернулась мысленно к началу эпизода, к тому, как они стояли на балконе, вдвоем, так близко – теперь она думала, что ей стоило с ним заговорить – а что такого? Ей стоило подойти к нему. Сейчас она бы так и сделала. Улыбаясь, она все прокручивала в голове этот вымышленный разговор, каждый раз добавляя к нему новые, причудливые, сладкие детали и расцвечивая его все ярче и ярче и делая его все продолжительней, и улыбалась, и, доходя до конца мгновения, до взрыва, начинала все сначала. Она могла бы подойти, улыбнуться, пошутить насчет своего внешнего вида, попросить его помощи, ей почему-то казалось, он непременно улыбнулся бы в ответ, но как ни старалась, она не могла представить себе его улыбки, и жалела, что упустила шанс увидеть это воочию. А потом с каждым повтором она представляла себя все более ухоженной, и растрепанные волосы уже не рассыпаны по плечам, и платье не измято, и тушь не потекла, и она искристо улыбалась, идеальная женщина, попавшая в затруднительную ситуацию, и в ее воображении, обмениваясь шутками, они искали вместе ее туфельку, и находили, и он помогал ей обуться, опустившись на колено, так аккуратно, так заботливо, и даже не совсем без эротического подтекста, а потом поднимался, смотрел ей в глаза, и улыбался, и в глазах была не пустота, а человек, которого она успела разглядеть за ту секунду, что он осознавал, кто перед ним, и он стоял и смотрел на нее, и никакого взрыва никогда не было, и все было идеально в этом ее мирке, все было хорошо.
В какой-то момент, она даже не поняла сама, как это произошло, в какой-то момент, ее напряженное лицо расслабилось, веки чуть приоткрылись, оставляя узкую полоску между ресницами, руки расслабились, губы чуть улыбались – и она крепко уснула.
И во сне она снова стояла на балконе. Босая стояла, прижимая туфлю к груди, а кто-то стоял у парапета, курил, и она бросилась к нему, торопясь предупредить, что сейчас прозвучит взрыв, и сказать, чтобы он что-нибудь предпринял, помешал этому произойти, но вот уже он оборачивается, и сквозь неожиданно окутавшую балкон тьму проступает лицо, знакомое лицо ночных кошмаров. Она замирает, пытается отступить на шаг, скрыться, но Вельд подходит, такой же как был всегда, самоуверенный, огромный, с тонким носом и пухлыми губами, и прядка темных волос как всегда падает на его высокий лоб, и вьется, вьется по лицу, словно червяк, и он протягивает руки, огромные руки, которые, кажется, могут сжать ее между двумя пальцами. Но он улыбается, распахивается, и она думает, это же мой муж, чего я боюсь, он улыбается, и она подходит, и она прижимается к нему, это же мой муж, это можно, можно обнять его, можно целовать, и как хорошо, что это именно он, можно не стыдиться, их же даже венчали в церкви, Богу, в которого она временами так слабо верила, угоден их союз, и она прижимается к нему, и думает, надо было родить ему сына, но мысль об этом кажется какой-то ужасной, мерзкой, и она инстинктивно пытается отшатнуться, но его руки уже сомкнулись за ее спиной, и к его широкой грудной клетке ее прижимает с огромной силой, словно она попала под пресс, и он давит, давит, а она пытается вырваться, задыхаясь, мне больно, больно, больно, кричит она, но он молчит, и по его лицу уже ползут червяки, а лицо гниет, рассыпается и только огромная улыбка-оскал никак не сходит с мертвеющих губ, и вдруг, словно ниоткуда берутся еще две руки, откуда у него еще две руки? – и они начинают душить ее, и она слышит, как хрустят под прессом кости ее грудной клетки, как умирает в ней сердце, как горло сдавило, и вдруг понимает, что он вовсе не пытается ее прикрыть, в тащит прямо к парапету, к тому месту, которое через мгновение должно окрасится кроваво-красным, чтобы сжечь ее глаза и то, что еще останется от нее, когда он раздавит ее своей мертвой любовью, когда задушит связывающей их нитью судьбы, он сожжет ее, и она кричит, хрипит, а он беззвучно шепчет, но она слышит его – лежи смирно, лежи смирно, лежи…