Ни стыда, ни совести - Вячеслав Кашицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тут не останавливаюсь на самой школе, на том, что там происходило: нахождение «в коллективе», борьба за место в иерархии, компании, девочки, драки — все это было и через все это я прошел, не приобретя, в сущности, друзей или врагов. Я не уклонялся от «мужского» выяснения отношений и, пользуясь тем, что хорошо учился, помогал кому нужно было, но все же, не будучи «чужим», так и не стал «своим». Я знаю, многие считали меня странным — время от времени моя сущность пробивалась наружу, и я выражал искреннее недоумение по поводу школьных законов (которые, конечно, представляли собой законы общества в миниатюре), и тогда все вокруг приходили в краткое состояние ступора, а я, опомнившись, опять залезал в свою раковину. В общем, я, будучи не такой, как другие, притворялся таким, как все. У меня даже была девушка — довольно невзрачная особа, ни фамилии, ни имени, ни лица которой я даже не помню.
Кстати, о девушках. Знакомство с ней, по сути, вычеркнуло из моей памяти всех, кто был «до», но нужно признать, что в школьные годы я настолько был озабочен своим желанием «вырваться», что то, что у меня нет достойной подруги, никак не задевало моего самолюбия. Наверное, я подспудно осознавал тогда, что каждый человек приходит в этот мир один и уходит один — по крайней мере, в отношении себя я так считал.
Я хотел уехать. Вырваться из этой удушливой атмосферы нужды и безысходности. Жить по-другому.
Как человек.
Обычная история, скажете вы? Да, обычная. Но до тех пор, пока она не становится личным переживанием — и я, и сестра слишком много перенесли, чтобы навсегда постараться забыть Навашино.
Разумеется, в конце концов мы оба покинули этот город.
И Настя уехала первой.
Почему-то мне никогда не приходило в голову, что она тоже имеет право на самостоятельную жизнь. Очевидно, мне представлялось, что так будет всегда: она будет напряженно учиться, работать в поте лица (в прачечной, в столовой), ухаживать за родителями и еще приглядывать за мной. Но оказалось, что у нее свои планы.
Как сейчас помню, она пришла домой (было 28 мая), прошла в комнату и, вытащив чемодан, стала собирать его. Сказала, отвечая на вопросительный взгляд матери: «Мама, я уезжаю». И продолжила собираться — с решительным лицом. Мать, вязавшая что-то, уронила спицу. Потом заголосила, они обе расплакались, обнялись. Но Настя не изменила своего решения, несмотря на то, что отец, когда пришел, пробовал даже пригрозить ей. Родители и не в силах были ей помешать — характером она была самой сильной в нашей семье, и никакие угрозы, увещевания или попытки воззвать к ее жалости не возымели действия. Она сказала, что едет в Москву, поступать. И оттуда позвонит.
Я помню свое чувство в тот момент. Сложное чувство. С одной стороны, я был рад за нее и отчасти даже любовался ее решительностью и твердостью, подспудно понимая, что никто не вправе отнять у нее шанс; но с другой — я оставался один, и те обязанности, которые несла она, теперь автоматически перекладывались на меня, и перспективы моего отъезда были теперь более чем туманными… Я почувствовал себя обманутым, брошенным. Но ничего не сказал.
Настя не поступила. Может быть, даже не поступала. Как я узнал позже (на похоронах, когда мы разругались), она уезжала, чтобы выйти замуж. Только для этого. Чтобы самой устроить свою жизнь и потом, возможно, жизнь родителей. Я тогда ей наговорил много лишнего, накричал на нее — но, в сущности, я не был вправе упрекать ее. На ней все в нашей семье держалось, и кто занимался моим воспитанием, хотя бы в урезанном виде, если не она? Она, так же как и я, понимала, что родители — это большие дети, и им нужен уход, что они не способны и никогда не были способны ни содержать нас по-человечески, ни воспитать, и она, возможно, собиралась вернуться.
Потом. Во всяком случае, мне хотелось бы так думать. Потому что она, после своего отъезда, приехала только раз — на похороны.
То чувство — что меня предали — не покидало меня все те три года, которые остались до окончания школы. Настя мало писала, еще меньше звонила, и все как-то туманно, мать еще глубже ушла в работу, не приносящую денег, но, очевидно, дающую забвение, отец стал больше пить, хотя уже без скандалов.
Я не знал, что делать. Учиться стал хуже, прогуливал уроки. На меня, сколько помню, навалилась эта провинциальная обыденность: школа-улица-дом с пьяным отцом и измученной матерью. Я стал работать — в автомастерской, и это, наверное, меня и спасло.
А произошло все случайно. У нас был старенький гараж, где отец после работы выпивал с приятелями. И тут как-то, во время одного из подпитий, ему в голову пришла мысль собрать из запчастей машину. Безумная мысль, конечно. Но он ею загорелся. Даже пить стал меньше. Таскал то с завода, то откуда-то еще разные железки, которых в гараже накопилось множество, купил где-то, неизвестно на какие деньги, остов старых «Жигулей». Я в эту его идею не верил, но мой отец был таким человеком, что если он что-то вобьет себе в голову, то обязательно реализует — за это я его отчасти уважал. Я знал, что рано или поздно он охладеет к этому предприятию, и ждал когда, а затем сам заинтересовался и стал ему помогать. И, знаете, он, мой отец, открылся мне с неожиданной стороны. Я и не знал, что он в технике такой дока! Оказалось, что он, когда не пьет, очень дельный и веселый мужик, увлеченный, умный… Я собрал с ним эту машину. До последней гайки. И вы не представляете себе, что я чувствовал, когда мы проехали с ним по улице в первый раз. Гордость за него. И за себя. И в тот момент — ясным апрельским утром — помню, я тоже заплакал, так же, как и тогда, когда уезжала Настя. Эти «Жигули» сгорели… тогда; отец, как ни пил потом, их не пропил. Помню, почему-то именно обгорелый остов этой машины меня и добил — и этот истерический припадок, который случился со мной в Окулово, произошел именно из-за нее — говорят, я там бился как эпилептик, а я помню только одно: как был один остов, так и остался…
Я неплохо разбираюсь в технике. Потому что вовремя понял, что это — мой хлеб. Когда уезжал в Москву, я хотел поступить в вуз, так же как и Настя. А если не поступлю, думал, буду работать в автосервисе. Получилось, что поступил и одновременно работал. Правда, не закончил.
Все эти годы — три последних года школы и первый институтский — я не вел дневник. Тетради, мои детские тетради, я взял с собой, отчасти для того, чтобы их там, в Навашино, никто не обнаружил, отчасти потому, что все же это была моя жизнь, мое детство. Я перечитал их одним пасмурным вечером, когда съезжал из общежития в комнату (меня отчислили за неуспеваемость), вынужденный не только менять жилье, но и работу. На Ильхама, хозяина того сервиса, где я работал, кто-то «наехал», и несколько корпусов на Кантемировской, близ железной дороги, куда я ездил ежеутренне, сожгли. Я не мог вынести вида обгорелых зданий и машин. В моей жизни это уже было… Так вот, перечитав то, что я писал в детстве, я смеялся и плакал. В прямом смысле. Все эти записи были наивны, безграмотны, забавны в конце концов. Но это писал я, и у меня возникло чувство, что ведь ничего-то с тех пор не изменилось! Да, я теперь один, один на всем свете (с Настей после похорон мы не общались), и все те общие вопросы продолжают стоять передо мной! Я нашел новую работу. Новый сервис, даже ближе к дому, на Шаболовке. Нашел жилье. Даже получать стал больше, но с тех пор никак не мог избавиться от мысли, что то, к чему большинство людей стремится — деньги, комфорт, — не даст мне счастья; родителей не было; мне нужно было найти смысл в жизни, найти стержень своего существования. Не знаю, может, во мне что-то сломалось, а может, напротив, обнажилась моя сущность, но я стал искать этот стержень, снова обратившись к дневнику.