Против часовой стрелки - Елена Катишонок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, Герман; прости.
«Прости» не походило на «прощай»; по крайней мере, так думал Герман и — продолжал надеяться. Отныне в их встречах появился легкий оттенок траура: тема любви и признания была похоронена, а на мизинце осталось светлое пятнышко незагорелой кожи; она не спросила, где перстень. Присутствие кузена, даже и безмолвное, стало облегчением для обоих, а Ире дало возможность рассмотреть его пристальней и заметить элегантность без щегольства, скромность без приниженности, эрудицию без тщеславия. Молчаливость второго Аякса восполнялась его умением слушать, без чего могла обойтись прекрасная Елена, но что было ох как немаловажно для девушки, сравнивающей, пусть и невольно, двух поклонников. Герман всегда слушал нетерпеливо, метко подсекая первую же паузу, чтобы заговорить самому.
Мало-помалу Ирочка научилась находить различия в самом сходстве Аяксов. Они приносили цветы: Герман — пышный букет в хрусткой нарядной упаковке, Коля — одну розу, неизменно белую, нежно обернутую белой папиросной бумагой. Герман бредил кино — кузен предпочитал театр. Даже бледность, свойственная обоим, причины имела разные, хотя бессонная ночь, проведенная Германом за картами, ничем по цвету не отличалась от ночной Колиной смены в типографии.
Что и говорить, букет был королевским, но через пять минут начинал тяготить: нести его было неудобно, обертка раздражала хрустом, и было жаль томящиеся в ней цветы. Куда как проще держать в руке один цветок, который украшал, не крича о своем великолепии и не заслоняя лица кавалеров. Кино бесконечно восхищало, но театр оказался богаче, словно пространство сцены давало актерам больше свободы, а зрителей делало соучастниками действа.
Слушая рассказы Германа об ипподроме или очередном карточном выигрыше, Ира только снисходительно улыбалась; мысль, что взрослый мужчина живет на средства отца, вызывала недоумение. В этом была какая-то ущербность, и Германа становилось жаль.
Напрасно, пожалуй: многие из тех, кто не озабочен хлебом насущным, — люди искусства; к ним относил себя и Герман, посвятивший свой творческий дар кинематографу. Да-да, он не только самозабвенно любил кино, но и мечтал его делать. Его обуревали вдохновенные идеи то ехать на север снимать древние замки — и он вскользь упоминал об отцовском имении, которым втайне гордился и куда намеревался «заехать по пути»; то живо описывал, какой фильм задумал снять из трамвайного вагона, панораму вечернего города, и даже название придумал: «Вагон», то… Он бурлил и искрился замыслами, и не поверить в то, что они осуществятся, было все равно что не поверить размечтавшемуся ребенку: в этом был весь Герман.
Теперь уже не вспомнить, кого из Аяксов осенило устроить Ирочкины именины в знаменитом кафе «У Франца», да это и не важно, как не важно и то, что праздник получился очень многолюдным. Как-то само собой в центре внимания, словно в луче кинокамеры, все время оказывались трое — именинница и оба кузена, причем ни для кого из массовки, то есть гостей, не было секретом, что Аяксы стали соперниками. Так часто бывает: окружающие знают больше, чем герои событий, касающихся их одних.
Однако позвольте: как — соперники? Почему соперники? Ведь Коля, младший брат, Аякс второго состава, говоря языком театра, даже не объяснился! Полно; да влюблен ли он?
Влюблен. И объяснение состоялось, только не вполне традиционным образом, а как именно…
А вот как.
После того как Ирочка отвергла сердце Германа и руку с кольцом, между ними возникла какая-то неловкость. Избежать ее можно было либо перестав видеться, либо «заземлив» романтический накал влюбленного. Ира стала приглашать на свидания то Кристен, то Басю в надежде переключить нежные чувства Германа на кого-то из подруг, коему заблуждению, увы, часто бывают подвержены многие уверенные в себе барышни. Благодаря мудрому маневру прогулки в новом составе менее всего походили на свидания. Подруги появлялись и исчезали, вместе или по отдельности; Аяксы неизменно оставались. Излишне допытываться, знал ли младший о неудаче старшего: Герман не умел молчать; гораздо интересней реакция Коли. Какими словами он утешал брата, и могли ли найтись такие слова у молчаливого соперника? Может быть, нашлись, но ненадолго. Да и как мог себя чувствовать отвергнутый жених, особенно не нашедший в себе мужества разом покончить с букетами, рандеву, преданными взглядами, а главное — расстаться с надеждой?
Герман был задет, уязвлен, раздражен. Ему казалось, что он стал всеобщим предметом насмешек, поэтому чуть ли не единственной темой разговоров — вернее, монологов — стал кинематограф. Тогда же, на именинах, Герман торжественно представил Ирочке господина Аверьянова, известного киномагната и владельца нескольких кинотеатров, вовремя покинувшего в 17-м году революционный Петербург. Луч воображаемой камеры задержался несколько мгновений на знаменитом человеке — ровно столько, сколько требуется, чтобы удивиться его присутствию на именинах скромной барышни с Московского форштадта, — и соскользнул, соскучившись, на облюбованный треугольник.
На виновнице торжества было черное платье аскетически простого и строгого покроя; только жемчуг на шее делал его нарядным. Никакого блеска, если не считать блестящего узла волос на шее. «Шик», — восхищенно произнес кто-то за спиной. Этот «шик» и бледные как никогда Аяксы, в одинаковых белых крахмальных сорочках и черных костюмах, оказались бы прекрасной добычей для кинокамеры настоящей, а не воображаемой, сумей всесильный господин Аверьянов увидеть кадр, но этого не случилось, ибо кинематографический раджа наслаждался дивными пирожными со взбитыми сливками, какие пекли только «У Франца», а больше нигде; поэтому камера осталась воображаемой, что нисколько не умаляло ее черно-белого искусства, тем более что о других возможностях в то время никто и не помышлял — ни Герман, ни даже господин Аверьянов.
А на улице стояли апрельские сумерки, и так радостно и легко было ступать черными туфельками по темному тротуару, неся в руках ворох любимых тюльпанов — белых, розовых, сиреневых, багровых — с которыми воображаемая камера справиться не сумела — и исчезла, но ни именинница, ни Аяксы, старательно пытающиеся попасть в ногу справа и слева от нее и не сбиться, да куда там! — словом, никто не заметил исчезновения колдовского луча. Три фигуры то вырисовывались и обретали форму, приближаясь к фонарю, то тускнели, удаляясь, нечеткими силуэтами, пока не вступали в круг следующего. Один молча курил. Ира тоже молчала и улыбалась, поглаживая тугие листья. Третий, воодушевленный беседой с могущественным кинематографистом, непрерывно говорил о том, как начнет, наконец, снимать фильм в почетном альянсе.
— В добрый час, — прервал молчание Коля и хотел что-то добавить, но Герман неожиданно выпалил:
— И женюсь на Ирочке!
Прядь волос выскользнула из-под сдвинутой шляпы, шелковое кашне вырвалось на свободу, а отброшенная резко папироса оставила на расстегнутом пальто млечный путь. Запрокинув голову так, что стал виден кадык, а шляпа не падала только от изумления, повторил — словно вызов бросил:
— Женюсь!
Да это и было вызовом.
Тюльпаны замерли, как и рука, которая гладила их. Коля как раз вынул портсигар и смотрел на него так, словно впервые видел. Почти тем же голосом, как и «в добрый час», осведомился: