Ночь Дон Жуана - Ганс-Йозеф Ортайль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Паоло напевал про себя, и ему казалось, будто вместе с этой мелодией появился третий голос, сливавшийся с голосами обоих мужчин в зале. Это был манящий, чарующий голос, воспевавший глубину синевы, мерцающий отблеск свечей и искусство соблазна.
До глубокой ночи Моцарт репетировал с певицами и Луиджи. После долгих просьб он пообещал Луиджи еще один выход, небольшую арию во втором акте, какую-нибудь серенаду под гитару у окна красавицы! Его выход поразит публику. Это будет простая, но запоминающаяся мелодия. Луиджи так красочно описал серенаду, что Моцарт уже мог представить себе сцену в деталях: все женщины смотрят в лорнеты на красавца Луиджи, зал в ожидании. Звучит нежная, услаждающая слух мелодия, которой, наверное, удастся затмить бездарный текст да Понте!
Пообещав Луиджи еще одну арию, Моцарт невольно обидел Терезу. Арии Церлины были ей более по вкусу. Актриса язвительно высказалась, что в них якобы больше тепла, эмоций и чувств в отличие от ее арий в роли донны Анны! Она была права, у нее была неблагодарная роль — роль постоянно обиженной женщины, переживающей смерть отца и не отпускающей от себя ни на шаг своего жениха, похожего на марионетку. Конечно, это так, но зато у нее первой будет большая партия на сцене и ее выход произведет неизгладимое впечатление!
Кто сумел бы лучше сыграть строгость и обиду, чем Тереза Сапорити, которая была всегда немного обижена и не подпускала к себе мужчин на слишком близкое расстояние? Она смотрела свысока на всех, даже на Луиджи. Ему-то особенно досталось от нее. Луиджи пришлось почувствовать на собственной шкуре, как сильно Тереза презирала мужской пол! Арии удавались на славу, если постоянно представлять себе образ самой певицы, воспроизводить ее движения и особые черты. Тогда музыка проникала в сердце исполнительницы и со временем заставляла петь ее душу! Это было искусство. Необходимо писать музыку для определенных людей. Если это удавалось, то гармония звуков затмевала любой текст!
Он стоял неподвижно. Было очень поздно, в такое время театр пустел. Взгляд невольно скользнул к окну: там, внизу, у входа, его все еще ждала группа людей. Кто-то играл на мандолине. Все-таки они ждали его, чтобы проводить до гостиницы. Нет, довольно, только не сегодня! Целое утро и все время с раннего вечера до поздней ночи Моцарт посвящал репетициям, не говоря уже о всевозможных беседах, болтовне Гвардазони, ничего не смыслящего в режиссуре. А да Понте дорожил каждым написанным словом. Его невозможно было уговорить сократить текст хотя бы на строчку. Нет, у Моцарта не было никакого желания говорить с кем бы то ни было, ему хотелось одиночества, полного одиночества. Наверное, Констанция давно уснула. Супруга привыкла к тому, что он поздно возвращается домой. Моцарт заходил тихонько, на цыпочках. Обычно он так уставал, что засыпал в одежде рядом с ней.
Моцарт снял парик и натянул потрепанный серый сюртук — так его никто не узнает! Нужно идти очень тихо! Он медленно спустился по узкой винтовой лестнице к выходу. Прага ночью… Каким таинственным казался город! Его ступени и задние дворы, все эти умолкшие улочки и переулки… А люди так глубоко погрузились в размышления, будто их подавлял замок, возвышавшийся на Градчанах.
Теперь путь был открыт! Его никто не заметил. Но Моцарту нужно было спешить. Лучше всего спуститься по узким извилистым переулкам к Влтаве и перейти на другой берег, в новую часть города. Ему нравилось здесь. Новый город неподалеку от мрачного замка был мозгом Праги, в то время как исторический центр представлял собой сердце города, бешено бьющееся, несмотря на зияющую рану — старую главную площадь!
Моцарт перешел через Карлов мост. Странно, обычно он очень быстро оставлял мост позади. Ему никогда не хотелось остановиться здесь, как это делали большинство городских зевак, опиравшихся спиной о выступы и застывавших на несколько часов, уподобляясь статуям. Что-то не давало ему здесь остановиться и заставляло идти дальше. Моцарт облегченно вздыхал, достигнув противоположного берега, спускался еще по Одной лестнице, проходил мимо овальной площади, мимо лугов на берегах Влтавы и, стараясь не отходить далеко от реки, приближался к небольшому трактиру.
Как всегда, он сел за столик в углу и заказал бокал вина. Здесь его знали, но считали переписчиком нот. Моцарту только этого и надо было — скрыться в тени, слиться с людьми, неторопливо опустошавшими свои бокалы. Постепенно их голоса затихали, и до слуха Моцарта доносилось едва различимое журчание Влтавы, со временем превращавшееся в настойчивый гул, исходивший из самых глубин.
Моцарт вслушивался в звуки ночи; боясь даже пошевелиться. Иногда его охватывала печаль, которая наставляла цепенеть. Прошло не более пяти месяцев со дня смерти его отца. Сестра Вольфганга была рядом с отцом до самой его смерти, а он даже не приехал на похороны. Он не мог бы описать свои чувства словами и не пролил ни одной слезинки. Он знал: если было особенно больно, слезы высыхали. Когда умерла его мать, Моцарт тоже не смог заплакать, словно у него не осталось слез. Однако он горько рыдал, когда погибла его птичка. Это произошло через неделю после смерти отца. Тогда из глаз композитора слезы текли ручьем из-за смерти какого-то скворца. Вместо того чтобы объявить траур по отцу, Моцарт взялся за написание новой оперы. Но ничего не получалось. Странно, но работа не клеилась, не удавалась. Поэтому он скоро снова все отложил, чтобы взяться за что-то иное. Он работал над квинтетом легко, отвлекаясь от грустных мыслей и не вспоминая ни об опере, ни о смерти.
Времени осталось мало. Теперь ему нельзя было вспоминать о смерти, нет, ему нужно думать об опере. Сейчас только опера имела значение, но никак не смерть. Можно и нужно было вспомнить сестру, например сейчас, за бокалом вина. Моцарт подумал о сестре Марии Анне. Было бы хорошо повидаться с ней здесь. Это помогло бы ему смириться со смертью отца, обрести покой и найти в себе силы для работы над оперой.
Он слушал, пил, ждал чего-то и заказал еще бокал вина. Но ничего не помогало. Еще несколько дней назад Моцарту следовало поехать в загородный домик Йозефы. Может, ему удастся скрыть от Констанции эту поездку. Конечно, это было неправильно, но ничего другого ему не оставалось. Он мог бы сесть в карету рано утром и вернуться поздно вечером. Моцарту уже пришла в голову подходящая отговорка. Лишь бы не поползли сплетни! Он терпеть не мог пересудов, которые интересовали только постоянно недовольных бездельников, у которых было вдоволь времени на то, чтобы перемывать другим косточки и цепляться к мелочам.
«Подойди ко мне и дай руку…» — Луиджи сегодня хорошо спел эту арию, так что даже сам композитор не смел шелохнуться, будто его собственная музыка стала чужой и далекой. Да Понте абсолютно ничего не заметил. Для него было важно, чтобы сохранили каждое слово, каждую букву. Но именно здесь ему взбрело в голову переписывать текст и менять слова. «Дай мне руку…» — музыка сливалась с биением сердца, значит, все было правильно. Нужно было только услышать это биение и не нарушить его, восхищенно и неподвижно вслушиваться в каждый удар и ничего не испортить. «Дай мне руку…» — по глупой случайности перед глазами Моцарта возник образ сестры. В детстве он часто говорил ей в шутку: «Дай мне руку». Пока Луиджи продолжал петь, какая-то часть души Моцарта захотела вернуться в те дни, влекомая образом Марии Анны. Вскоре к ней присоединились мать и отец, словно на нарисованной маслом картине, на которой был изображен Вольфганг за роялем возле сестры, а отец стоял рядом со скрипкой в руках, опершись на рояль. Мать была изображена только на небольшом портрете, висящем на стене, словно она давно покинула сей бренный мир и лишь портрет сохранил ее образ.