Мемуарески - Элла Венгерова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первые два курса немецкий вела Нина Ивановна Власова. Она была худенькая, некрасивая, корректная и романтичная.
Мы читали «Туннель» Келлермана. Роман так себе, но что она могла поделать? Кого читать? Анна Зегерс, Фейхтвангер и Томас Манн были для нас трудноваты, ждали нас на третьем курсе, Белля тогда еще не было, то есть был, но никто из германистов о нем понятия не имел, прямолинейная литература ГДР ее не вдохновляла — слишком слабо в стилистическом отношении. О пацифисте Ремарке не могло быть и речи. Так что пусть уж будет Келлерман. По крайней мере, антифашист. Однажды она пригласила нас к себе в гости, в крошечную, опрятную квартирку, где жила со старушкой-матерью, и под страшным секретом поведала о своей запрещенной и крамольной любви к писателю Александру Грину и его роману «Алые паруса». И дала почитать. Я с восторгом сообщила об этом событии дома. Мама сказала, что давным-давно прочла Грина и ничего против него не имеет.
Спустя лет десять, уже во времена «оттепели», я побывала в Старом Крыму, в доме почти уже не запрещенного, но все еще сомнительного писателя Александра Грина и встретила там его тайных приверженцев, так называемых гринян. Вдова писателя была еще жива. Сидела в шезлонге, окруженная восторженным поклонением гринян, и раздавала благословения. Да-да, благословляла каждого экскурсанта, покидавшего дом. Экскурсанты тоже были все еще «левые», неофициальные, и экскурсия тоже квазикрамольная.
Пожилая гринянка, водившая нас по домику, разрыдалась, рассказывая нам о кончине писателя вот на этой кровати, в этом самом домике, с этой самой нищенской меблировкой и пр. Стоптанные босоножки, под ногтями чернота, по изможденному морщинистому лицу бегут самые натуральные горькие слезы. Я у нее поинтересовалась, была ли она лично знакома с автором «Алых парусов», но ответ получила, увы, отрицательный.
В мое время люди способны были влюбиться, умилиться, растрогаться, расплакаться навзрыд при одной мысли об алых парусах. А теперь целые толпы выпускников каждый год плывут на корабле под алыми парусами под гром салюта во время гламурного праздника на Неве. Интересно, они читали Грина?
У нас никогда не возникали сомнения в их компетенции. Они знали все. А мы ничего. Ничего из того, что знали они. Они были все такие разные.
Старый латинист Майер ходил с палкой. У палки набалдашник из слоновой кости. У Майера безупречные манеры, спокойная интонация и неподдельное удовольствие от общения с нами. Так что учить латинские глаголы и бесконечные исключения из правил их спряжения не составляло никакой проблемы. За это полагалась награда, состоявшая в проникновении в текст. В тексте обнаруживался смысл. Иногда даже смысл жизни. Латинские пословицы формулировали правила поведения. В здоровом теле здоровый дух. Через тернии к звездам. Не называй имен, а то наживешь неприятностей. Доколе же нам терпеть разные безобразия?
Благодаря Майеру мы узнали, например, про Муция Сцеволу, как он сжигал себе руку в знак своей верности Риму, или про несчастную Лукрецию, заколовшую себя кинжалом. Она же не была виновата, это Тарквиний ее изнасиловал, но она все равно закололась, потому что была женой патриция, а римские патриции и патрицианки берегли свою честь.
Но пожалуй, самой долгоиграющей историей оказалась история о Горациях и Куриациях. О том, как древние римляне казнили своего героя и спасителя, когда он нарушил закон Рима. И какие у них возникли проблемы с похоронами и воздаянием почестей казненному преступнику.
Лет через пятнадцать я перевела стихотворение на этот исторический сюжет, написанное Хайнером Мюллером. И очень удивилась, когда машинистка, которая его перепечатывала, попросила разрешения взять себе экземпляр.
Мне даже в голову не пришло, что это про мавзолей и про Ленина-Сталина. Я тогда думала, что Рим отдельно, Москва отдельно. Оказалось — ничего подобного. В Третьем Риме те же неразрешимые вопросы, что и в Первом. Вот она латынь на первом курсе. Спасибо Майеру.
На третьем курсе появилась Ольга Николаевна Михеева, грузноватая, пожилая, с пухловатыми щеками, мясистым носом, с крашенными хной волосами. Она носила бесформенные юбки и кофты и шагала по коридорам факультета какой-то мягкой, даже жеманной поступью. Она была полной противоположностью элегантным преподавательницам французского, а уж тем более шикарной красавице Ахмановой, которая вела у нас английский. Михеева не знала жалости и не пускала в аудиторию после звонка. Даже если ты опаздывал на какие-то полминуты. Опоздал? Гуляй по коридору, пока идет занятие. Ох, сколько раз я гуляла. Она вообще демонстративно имела в группе любимчиков и особо жаловала Тамарочку Сарану, а меня почему-то недолюбливала. Однажды, разбирая большой, сильно закрученный пассаж из Фейхтвангера, она резюмировала: «Старик Томас Манн никогда бы так слабо не написал». Я спросила, откуда она это знает. Я хотела, чтобы она сформулировала критерии оценки и вовсе не собиралась ее обижать. Но как же она разъярилась, какой устроила мне разнос… (Между прочим, Тамарочка, которую она так жаловала, никогда не перевела и не опубликовала ни строчки: вышла замуж за иностранца, завела кафе и преуспела в бизнесе.)
Нам всем было известно о ее безнадежной любви к одному из преподавателей, хромому, веселому красавцу — ветерану войны. Помню, как он, уже весьма поддатый, на какой-то вечеринке (кажется, по случаю нашего благополучного возвращения с целины) объяснялся в чувствах миловидной второкурснице-узбечке: «Счастье только в твоих глазах, Париза!»
И все-таки именно Михеева научила нас вхождению в сложный, многозначный текст, поиску единственно точного слова, уважению к русскому языку как неисчерпаемому кладезю смыслов. Именно она проявила ко мне снисхождение на госэкзамене по немецкому и натянула четвертак, хотя красная цена моему ответу была — слабая тройка.
Карельского она любила, но, когда он стал ее коллегой, куда более успешным, чем она сама, Михеева лишила его своего благоволения, сочла карьеристом и ренегатом. Ее положение на факультете к тому времени сильно пошатнулось. Чудом уцелевшие ветеранки старой филологической гвардии тогда пришлись не ко двору. Их стали убирать одну за другой, заменяя номенклатурными дочками, профессионально уступавшими старухам по всем параметрам. И только Карельский вступился за Михееву на заседании ученого совета, когда ее перемещали с очного отделения на заочное. Потом ее вообще упрятали на русское вечернее отделение и вынудили уйти на пенсию. Но у нее было достаточно благородства, чтобы оценить преданное великодушие Карельского, принести ему свои извинения и примириться с ним, теперь уже навсегда.
Карельский находил для нее заказы: предложил ей переводить переписку Георга Бюхнера для сборника, который редактировал в издательстве «Искусство», и мы трое оказались в нем соавторами.
Со мной она тоже примирилась через много лет. И только тогда я поняла причину ее неприязни. Я для нее была столичная, блатная, подозрительная, слишком благополучная. А Тамарочка — из провинции, и в семье У нее кто-то был репрессирован. К тому же бедная девочка умела подольститься. А Ольга Николаевна плохо различала искреннюю симпатию и грубую лесть. Сама она была из саратовских немцев и от советской власти натерпелась. Узнав, что я вышла замуж за репрессированного, она неожиданно прониклась ко мне симпатией, стала называть баронессочкой и даже разрешила однажды нанести ей визит. К тому времени я уже окончила университет и искала смысла в жизни и подходящей работы. И мне был нужен ее совет. Потому что она была на голову крупнее всех известных мне преподавателей. Она жила в Баковке (или в Немчиновке?), на старой просторной даче, где стоял покрытый пылью большой рояль, а на рояле громоздилась стопка дешевеньких изданий тогдашней поэзии, настолько плохой, что в этом семействе читали эти стишата вслух, хохотали до колик, а потом торжественно отправляли в туалет для соответствующего употребления.