Голыми руками - Симонетта Греджо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помню кассету, которую она записала мне в подарок к шестнадцатилетию — итальянские концерты Баха. Она играла их с закрытыми глазами, руки ее летали над клавишами, как золотые стрекозы в лучах света, шея была склонена, губы приоткрыты — она дышала музыкой. Из-под ее пальцев сыпались каскады дивных звуков, рождались радость и печаль, тоска и надежда, чистое, незамутненное счастье. Она принадлежала к тому разряду людей, которые отдают себя единожды, раз и навсегда, и, дав слово, никогда от него не отступают. Своего рода мадам де Турвель[6], которой легче умереть, чем сойти с выбранного пути. Упрямая, цельная, несгибаемая натура.
Я часто спрашивала себя, откуда в ней эта мудрость, это внутреннее знание того, как надо, эта спокойная уверенность, умение в нужный момент принять нужное решение и никогда не мучиться потом сомнениями, никогда не жалеть о том, что сделано.
Да, людские законы несовершенны, но не так несправедливы, как другие, высшие законы, которые нами всеми правят, но понять и принять которые невозможно. Хочется думать, что хотя я многое потеряла с годами, но все же кое-что приобрела, — да только, боюсь, это не так. Потери и приобретения неравнозначны, равновесия нет, а к Господу Богу с претензиями не ходят.
В какой именно момент начинается умирание? Мама жила музыкой и ради музыки. Однажды она положила руки на клавиши, но играть не смогла, а осталась сидеть, будто в прострации, и на клавиатуру закапали слезы. Потом она подняла голову и посмотрела мне в глаза. Взгляд ее был прозрачным и чистым — таким, как в далекие времена. Она попросила меня подойти. Я присела около нее на корточки, чтобы заглянуть ей в лицо. Она взяла мои руки и попросила выслушать ее, от начала до конца, не прерывая.
В юности, бывает, загадываешь наперед: кажется, это так просто — умереть, едва только появятся первые признаки распада. Это настолько само собой разумеется, что живешь взахлеб и ни о чем не думаешь.
А признаки старения — от них отмахиваешься. Первый седой волос? — вырвать! Плечо заныло и не проходит? — давний ушиб! А когда говоришь себе наконец, что больше не можешь, — куда девается жизнь? Кто и в какой момент и по какому праву может принять решение?
В наши дни в Голландии и в Бельгии продаются такие коробочки, на бонбоньерки похожи, в них — средство, чтобы красиво уйти из жизни. Стоят эти коробочки недорого, и ваш личный врач может без труда раздобыть вам такую. Эпикур учил не бояться смерти, он говорил: “Когда она пришла, тебя уже нет, а коли ты есть, это значит, что нет ее”. Уйти из жизни до того, как сам себе опостылеешь, — вот, на мой взгляд, самое ответственное из всех возможных решений.
Эммочка моя дорогая!
Пишу тебе на скорую руку, потому что прочел тут в газетах неожиданные вещи — что у тебя неприятности. Похоже, на тебя всех собак спустили, и я очень тебе сочувствую. Если это как-то тебя утешит, хочу тебе сказать, что никогда и ни за что не поверю, что ты могла совершить что-нибудь дурное, ведь я хорошо тебя знаю. И даже если бы выяснилось, что ты убила кого-нибудь, я бы догадался, что на то у тебя были серьезные причины. Кому как не мне знать, что дурное к тебе не липнет. Твой пессимизм, как и мой собственный, в наши дни — это скорее признак духовного здоровья, он не позволяет нам спокойно смотреть, как все естественным путем скользит по наклонной плоскости. Даже сознавая, что это ни к чему не приведет, что это нам только навредит, мы все равно будем действовать, как нам подсказывает совесть. У тебя совесть в высшей степени порядочной женщины. У меня — совесть старого анархиста, любящего показать жизни нос.
Ты знаешь, где меня найти. Если это доставит тебе удовольствие или может каким-нибудь образом оказаться полезным, приезжай. Приезжай в любом случае, потому что я хочу кое с кем тебя познакомить.
Твой старый друг
Тома д’Оревильи.
Это письмо д’Оревильи — из того немногого, что мне удалось спасти. У меня так мало осталось дорогих вещей, в основном воспоминания — но они всегда при мне, точные и ясные, как будто я смотрю отснятый фильм.
Я до сих пор чувствую запах смолы в лесу, по которому мы шли однажды ночью, помню улыбку, не сходившую с уст Джио, помню счастье, которое я испытывала от того, что он рядом, — нечто похожее должен был испытывать мой старый добрый д’Оревильи в те времена, когда мы были вместе: счастье пополам со страхом потери.
В тот вечер мы с Джио поздно тронулись в путь: то одно, то другое мешало выехать. Разумнее было дождаться утра, но фермер, который меня вызвал, страшно нервничал. Мы уже проделали половину пути, когда пошел дождь. Сначала это был редкий летний дождик, но вскоре он превратился в настоящий потоп. Окрестный лес потонул во тьме. Вода волнами заливала ветровое стекло, окна запотели, в придачу сгустился туман. Абсолютно ничего не видя перед собой, я опустила стекло и продолжала вести машину, высунув голову наружу. Я старалась ехать вдоль белой полосы, которая была едва видна, а порой и вовсе исчезала. Мы двигались так медленно, что мотор в конце концов заглох; Джио разразился радостными воплями. Я знала его так хорошо, что наперед могла угадать, что он скажет. Так и вышло:
— Класс, Эмма! У нас авария!
Я была зла и ничего не ответила. Мы проехали еще с десяток километров, как вдруг поперек дороги стрелой мелькнуло что-то рыжее. Удара мы почти не почувствовали, зато услышали отвратительный и мокрый сосущий звук, еще более жуткий оттого, что кругом была тьма-тьмущая. Мы с Джио одновременно выскочили из машины, оставив дверцы открытыми, и стали в свете фар искать на дороге животное, но не нашли ни следов крови на асфальте, ни тела под колесами — только ливень поливал непроглядную темноту. И вдруг, как во сне, машина поехала и соскользнула в кювет. О том, чтобы вскочить в нее, не могло быть и речи: слишком опасно. Мы молча смотрели, как она скользит дальше, бессильные что-либо изменить. Наконец джип уперся в груду веток и замер, застряв тремя колесами в кювете. Джио безмолвно воздел руки к небу. Понятное дело, самим нам машину не вытащить. И позвонить невозможно: мы вне зоны покрытия. Я кое-как заперла джип, и мы двинулись в путь пешком, подняв воротники и спотыкаясь о сломанные ветки, ориентируясь на еле видный огонек, мелькнувший где-то впереди.
Это оказалось придорожное кафе. Нам открыла женщина, которой могло быть от тридцати до пятидесяти. Она была ни красива, ни некрасива, скорее просто потрепана жизнью. Заведение уже закрылось на ночь, но, рассмотрев нас сквозь стеклянную дверь, хозяйка все же решила нас впустить.
С нас текла вода, хоть выжимай. На Джио были только футболка и джинсовая куртка, от холода он стучал зубами. Я пустилась в сбивчивые объяснения. Хозяйка слушала меня вполуха, глядя на Джио. Она предложила ему сухую одежду, пока эта не высохнет. Потом повернулась ко мне, покачала головой и пробормотала:
— В такую погоду и собаку на улицу не выгонишь.