Притча - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Да, - сказал майор, ведущий неофициальный разбор дела. - Что он говорит об этом? - И минуту спустя: - Вы даже не допрашивали его?
Полковник пожал плечами.
- Зачем?
- Да, - сказал майор. - Однако мне бы хотелось... хотя бы узнать, чем он прельщает их.
- Мне скорее захотелось бы узнать, что завещают ему те, кто не имеет права переделать страховку, потому что у них есть законные наследники.
- Очевидно, свои души, - сказал майор. - Поскольку их смерти уже отданы в залог.
И все. В королевском уставе, где каждое мыслимое деяние, намерение и настроение солдата или матроса учтено, оценено и предусмотрено соответствующим правилом и взысканием за нарушение правила, не было ничего, подходящего к данному случаю: он (тот человек) не нарушал дисциплины, не заключал сделок с противником, отдавал честь офицерам, медные части его обмундирования блестели, обмотки не болтались. Однако полковник продолжал сидеть, пока майор не спросил уже с живым интересом:
- Все-таки чем? Скажите.
- Не могу, - ответил полковник. - Потому что единственное слово, какое приходит мне на ум, - это любовь.
И объяснил вот что: этот глупый, угрюмый, необщительный сквернослов, поистине неприятный человек, который не играл в карты и не пил (за последние два месяца батальонный старшина и сержант, ординарец полковника, не раз жертвовали - разумеется, по собственному почину - сном и личным временем, внезапно появляясь в землянках, квартирах и кабачках, чтобы удостовериться в этом), судя по всему, совершенно не имел друзей, однако всякий раз, когда старшина или ординарец заглядывали к нему в землянку или на квартиру, там оказывалось полно солдат. Причем не одних и тех же, а всегда новых, в промежутках между днями выплаты жалованья человек, посаженный у его койки, мог бы провести перекличку всего батальона; действительно, после получки или день-два спустя очередь, хвост у его землянки вытягивался, словно у кинотеатра, а помещение бывало заполнено солдатами, стоящими, сидящими и присевшими на корточки у его койки в углу, где этот человек обычно лежал, прикрыв глаза; замкнутые, отрешенные, молчаливые, они походили на пациентов, ждущих в приемной дантиста, - ждавшие на самом деле, как понял ординарец, когда они - старшина и сержант - уйдут.
- Что же вы не дадите ему нашивку? - спросил майор. - Если это любовь, почему бы не использовать ее к вящей славе английского оружия?
- Как? - сказал полковник. - Подкупать одним отделением человека, которому уже принадлежит целый батальон?
- Так, может, и вам стоит передать ему свою страховку и расчетную книжку?
- Да, - сказал полковник. - Только мне некогда стоять в очереди.
И все. Полковник провел с женой четырнадцать часов. К полудню следующего дня он был снова в Булони; вечером около шести его машина въехала в деревню, где был расквартирован батальон.
- Останови, - велел полковник водителю и с минуту сидел, глядя на стоящих в очереди солдат, очередь еле-еле двигалась к воротам, ведущим в мощенный осклизлым камнем внутренний двор казармы, которыми французы в течение тысячи лет застраивали Пикардию, Фландрию и Артуа, очевидно, для размещения в промежутках между сражениями войск союзных наций, помогающих им отстоять эти провинции. _Нет_, подумал полковник, _на кинотеатр не похоже; предвкушение не столь уж сильное, хотя нетерпеливость гораздо сильнее. Они напоминают хвост возле уборной. Поезжай_.
Другой солдат был батальонным связным. Он сидел на стрелковой ступеньке, прислонясь к стенке траншеи и поставив рядом винтовку, его башмаки и обмотки были покрыты не подсыхающей окопной грязью, а свежей дорожной пылью; сама его поза выдавала не столько вялость, сколько усталость, физическое изнеможение. Причем не бессильное изнеможение, а наоборот: в нем была какая-то напряженность, и, казалось, не изнеможение овладело им, а он нес его на себе, как и пыль, он сидел там пять или шесть минут и без умолку говорил, но в голосе его изнеможения не слышалось. Раньше, в прекрасное старое время, именуемое "мир", он был архитектором, не только преуспевающим, но и хорошим, несмотря на эстетство (в личной жизни) и даже некоторую манерность; в эти часы старых ушедших дней он сидел или в ресторанчике в Сохо, или у себя в студии (а если повезет, даже в какой-нибудь гостиной Мейфера {Аристократический район Лондона.} или даже по крайней мере раз-два, а то и три - в будуаре), говоря больше всех об искусстве, или политике, или обо всем сразу. Он был одним из первых добровольцев в Лондоне; за Ла-Маншем, даже без нашивки младшего капрала, он вывел свой взвод из-под огня: в Пасшенделе он пять дней командовал этим взводом, был утвержден в этой должности, отправлен в офицерскую школу и в 1916 году пять месяцев носил на погонах звездочку, потом, сменясь однажды вечером с дежурства, вошел в землянку, где командир его роты брился, ополаскивая бритву в банке из-под тушенки.
- Хочу подать в отставку, - сказал он.
- И все мы тоже, - ответил командир роты, продолжая бриться и даже не повернув головы, чтобы увидеть его отражение в зеркале. Потом рука с бритвой замерла.
- Должно быть, вы серьезно. Ну что ж. Идите в траншею, прострелите ногу. С этим, разумеется, под чистую не демобилизуют. Но...
- Понятно, - сказал он. - Нет, я хочу не демобилизации. Пальцем правой руки он быстро коснулся звездочки на левом плече и опустил руку.
- Я не желаю больше ее носить.
- Захотелось опять в рядовые, - сказал командир роты. - Так любите солдата, что вам нужно спать в одной грязи с ним.
- Нет, - ответил он. - Совсем наоборот. Так ненавижу. Слышите его? - Он снова поднял руку, указывая вверх. - И принюхайтесь к нему.
Несмотря на шестьдесят ступеней вниз, в землянку проникал не только гром, грохот, но и запах, вонь, смрад естественного процесса: не гниющих в грязи мертвых костей и плоти, а последствий того, что живые кости и плоть слишком долго ели и спали в этой грязи.
- Если я, сознавая, кем был, остался и останусь - при условии, что повезет остаться в живых, это не исключено, кое-кто из нас непременно уцелеет, не спрашивайте почему, - с благословения всего милитаристского правительства имею право лишь благодаря этой штучке на погонах не только приказывать людям, но и безнаказанно застрелить человека, если он не подчинится, то мне ясно, как он достоин всяческого страха, отвращения и ненависти.
- Не только вашего страха, отвращения и ненависти, - сказал командир роты.
- Верно, - ответил он. - Но только я не могу мириться с этим.
- Не желаете, - сказал командир роты.
- Не могу.
- Не желаете.
- Пусть так, - сказал он. - Поэтому я должен вернуться к нему, в грязь. И тогда, быть может, стану свободен.
- От чего? - спросил командир роты.
- Ну, ладно, - сказал он. - Я и сам не знаю. Может, от необходимости вечно предаваться в неизбежные часы затишья тому пороку, что именуют надеждой. Будет достаточно и этого. У меня была мысль отправиться сразу в штаб бригады. Это сберегло бы время. Но полковник мог бы разозлиться, что его попусту отрывают от дел. Я ищу то, что в наставлениях и уставах, очевидно, именовалось бы порядком. Только, похоже, такого порядка не существует.