Царство Небесное силою берется - Фланнери О'Коннор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как-то не очень мне верится…
— Прямо он этого, конечно, не сказал, — говорил дед, — по ведь я же не идиот.
— Раз он не сказал, значит, ничего ты не можешь знать наверняка.
— Я в этом уверен так же, как и в том, что это вот,— он поднимал руку и растопыривал короткие толстые пальцы прямо перед лицом у Таруотера, — моя рука, а не твоя.
Было в этом жесте что-то такое, от чего у мальчика всякий раз пропадало желание вредничать.
— Ладно, давай дальше, — говорил он. — Если так и будешь топтаться на месте, никогда и не доберешься до его богохульства.
— Он был рад меня видеть, — продолжал дед. — Открывает он, значит, дверь, а дом у него за спиной весь забит макулатурой, а тут я стою. Еще бы ему не радоваться. У него все на лице было написано.
— А что он сказал? — спрашивал Таруотер.
— Он посмотрел на мою котомку, — сказал старик, — и сказал: «Дядя, вы у меня жить не сможете. Я прекрасно знаю, что вам нужно, но этого ребенка я воспитаю по-своему».
При этих словах учителя по жилам у Таруотера всякий раз пробегала острая, едва ли не чувственная волна радости.
— Тебе, может, и показалось, что он был рад твоему приходу, — говорил он, — а мне так кажется, что с точностью до наоборот.
— Да ему от роду было двадцать четыре года, — сказал старик. — У него еще все мысли были на лбу написаны. Это был все тот же семилетний мальчуган, которого я увел с собой, разве что очки теперь были в черной оправе и не падали все время, потому что нос подрос. Глаза стали меньше, потому что лицо выросло, но все равно это было одно и то же лицо. Сразу было видно, о чем он думает. Это уже потом, когда я тебя выкрал, а он пришел за тобой, лицо у него закостенело. Стало как каменное, как тюремный фасад, но это потом, а тогда, в тот момент, все было ясно как божий день, и я сразу понял, что нужен ему. А иначе зачем бы он пришел в Паудерхед рассказать, что они все померли? Я тебя спрашиваю! Мог ведь просто оставить меня в покое, и все дела.
Ответа мальчик не находил.
— В любом случае, — говорил старик, — по делам его видно, что я ему был нужен: ведь принять-то он меня к себе принял. Смотрит он, значит, на мой узел, а я ему и говорю: Прими, говорю, меня из милости, а он в ответ: Простите, мол, дядя. Если я вас пущу, вы еще одному ребенку жизнь поломаете. Так что нельзя вам у меня оставаться. Этот ребенок будет жить в реальном мире. Он будет знать, чего сможет добиться сам. И спасителем для самого себя он станет сам. Он будет свободным человеком! — Тут старик поворачивал голову и сплевывал. — Свободным человеком! — повторял он. — Он весь был напичкан такими вот словечками. И тогда я ему сказал. Сказал ему то, что заставило его передумать.
На этом месте мальчик всегда вздыхал. Это был у старика коронный номер. Он тогда сказал учителю: Я не жить к тебе пришел. Я пришел умирать!
— Поглядел бы ты тогда на его лицо, — говорил он. — Его вдруг словно подменили. Плевать он хотел, что этих троих не стало; но когда он понял, что я могу умереть, он в первый раз почувствовал, что может лишиться кого-то очень близкого. И встал как вкопанный в дверях и смотрит на меня.
Однажды, один-единственный раз, старик наклонился вперед и выдал Таруотеру тайну, которую держал при себе все эти годы:
— Он любил меня, как родного отца, и стыдился этого! Мальчика это не особенно тронуло.
— Ага, — сказал он, — а ты ему наврал в глаза. Умирать-то ты и не собирался.
— Мне было шестьдесят девять лет, — сказал дед. — Я мог умереть на следующий день. А мог и не умереть. Не дано человеку знать час смерти своей. Жизнь-то я, почитай, уже прожил. Так что это была не ложь, это было такое предположение. Я ему сказал: Может, проживу еще два месяца, а может — два дня. И одежа на мне была вся новая — специально купил, чтоб меня в ней похоронили.
— Уж не эта ли? — возмущенно спросил Таруотер, ткнув пальцем в прореху на дедовом колене. — Не та ли самая одежа?
— Я ему сказал: Может, два месяца еще протяну, а может, и два дня, — сказал дед.
А может, лет десять или двадцать, подумал Таруотер.
— Да, — сказал старик, — это его потрясло.
Может, это его и потрясло, подумал мальчик, только не очень-то он по этому поводу горевал. Учитель просто сказал: «Значит, дядя, я должен вас похоронить? Ладно, похороню. С удовольствием. По полной программе». Но старик настаивал, что слова — это одно, а выражение лица и поступки — совсем другое.
Таруотера дед успел окрестить, не пробыв в доме племянника и десяти минут. Они вошли в комнату, в которой стояла Таруотерова кроватка, и как только старик взглянул на него — спящего младенца со сморщенным серым личиком, — он услышал глас Господень, и молвил глас сей: «ВОТ ПРОРОК, ЧТО ПРОДОЛЖИТ ДЕЛО ТВОЕ. ОКРЕСТИ ЕГО».
Этот? спросил старик. Этот сморщенный серолицый… И не успел он подивиться, как же можно окрестить дитя, когда племянник под боком, как Господь уже послал продавца газет, который постучал в дверь, и учитель пошел открывать.
Когда через несколько минут он вернулся, дед уже держал Таруотера на одной руке, а второй лил на него воду из бутылочки, которую нашел на столике рядом с кроваткой. Соску он с нее снял и сунул в карман. Он как раз произносил последние положенные слова, когда учитель вошел в комнату; тут он поднял глаза, увидел, какое у племянника лицо, и покатился со смеху. Стоит в дверях, как мешком пришибленный, рассказывал старик. Даже не разозлился поначалу-то, а как будто его пыльным мешком оглоушили.
Старый Тару отер сказал ему: «Заново родился сей младенец, и ты уже ничего не можешь с этим поделать». И тут он увидел, как в племяннике вскипает гнев и как тот старается не выпустить его наружу.
«Ты отстал от жизни, дядя, — сказал племянник. — Теперь меня этим не проймешь. Ни вот столечки. Смех один, да и только».
И он засмеялся, коротко и отрывисто, но, по словам старика, лицо у него при этом пошло пятнами.
«Теперь все это без толку, — сказал он. — Если бы ты со мной все это провернул, когда мне было семь дней, а не семь лет, может, и не поломал бы мне жизнь».
«Если кто тебе ее и поломал,— сказал старик,— то не я».
«А то кто же, — сказал племянник и пошел на деда через всю комнату, красный как рак. — Ты же слепой, а потому и не видишь, что ты со мной сделал. Дети — народ беззащитный. Доверие — вот их проклятие. Ты выбил у меня почву из-под ног, и я не обрел ее вновь, покуда сам не разобрался, что к чему. Ты заразил меня своими идиотскими надеждами, своей дурацкой жестокостью. Я же до сих пор бываю иногда сам не свой, до сих…» — и замолчал. Не смог признаться в том, что старику и без него было известно. «Со мной все в порядке, — сказал он. — Этот твой клубок я распутал. Чистым усилием воли. Размотал — и сам распрямился».
— Вот видишь, — говорил старик, — он сам признался, что семя по-прежнему в нем.