Проклятие Лермонтова - Лин фон Паль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Экзамены 1828 года Михаил Юрьевич сдал хорошо. И поступил вместе с Володей Мещериновым в старший четвертый класс. Всего классов было шесть. Большинство воспитанников жили на полном пансионе, то есть в пансионе спали, ели, проводили досуг, но Лермонтов был своекоштным студентом: в пансион его привозили утром и забирали после шести часов вечера. Поэтому в классе близких друзей у него не образовалось. Да он и не особенно пытался сблизиться с одноклассниками. Напротив, соблюдал дистанцию. Этому есть объяснение: даже мальчиком он не стремился первым свести знакомство, ему казалось, что так он навязывается, делает себя смешным, теряет собственное достоинство. Мальчики более простые и открытые этого не понимали, им казалось, что Лермонтов «важничает». Иногда, в ответ на шуточки, он вел себя соответственно.
Его соученик по пансиону Николай Сатин писал: «Вообще в пансионе товарищи не любили Лермонтова за его наклонность подтрунивать и надоедать. „Пристанет так не отстанет“, – говорили о нем. Замечательно, что эта юношеская наклонность привела его к последней трагической дуэли». Интересный вывод? Как просто все объяснить, проецируя прошлое на будущее! Но доля правды в замечании Сатина есть: если Мишеля хотели сделать предметом насмешек, то натыкались на его острый язык и быструю реакцию. Так что крепкой дружбы в стенах пансиона он не свел ни с кем. За два года учебы у Лермонтова сложились относительно приятельские отношения только с теми, кто посещал литературный кружок.
Пансионеры изучали огромное количество предметов – как естественных, так и гуманитарных: математику, географию, естествознание, право, историю, логику, философию, политэкономию, языки классические и современные, мифологию, литературу, гражданскую архитектуру, военные науки, нравственные дисциплины, священную историю, эстетику, риторику, шесть видов искусств (музыку, рисование, живопись, танцы, фехтование, верховую езду), этикет и светские дисциплины… Лермонтов застал еще порядок, введенный прежним директором Прокоповичем-Антоновским, – серьезный упор в пансионе делался на изящную словесность и драматическое искусство. Пансионеры писали прозу и стихи, сами издавали альманахи, посещали театры, ставили пьесы, музицировали.
Лермонтов театр обожал. Эта любовь случилась еще в детстве и в пансионе только окрепла. Литературы как отдельного предмета в программе не было, но изучение всех языков начиная с русского и кончая классическими шло не по учебникам грамматики, а через чтение современных и древних авторов. Наставник Лермонтова Мерзляков требовал от своих питомцев досконального знания текстов на том языке, на котором они были написаны. Шиллера они читали по-немецки, Руссо – по-французски, Гомера – на древнегреческом, Овидия – на латыни. Для закрепления материала Мерзляков заставлял их делать переводы, а если текст был стихотворный – так и в стихах. Лермонтову приходилось видеться с Мерзляковым чаще, чем другим воспитанникам: бабушка наняла его в репетиторы, чтобы подтянуть Мишеля по литературе, и, кроме уроков в пансионе, Лермонтов брал у него частные уроки на дому. И в литературный кружок он попал, поскольку был подопечным Мерзлякова.
До пансиона Лермонтов не написал ни единой стихотворной строчки. Время, когда он бормотал во младенчестве «кошка – окошко», безвозвратно прошло. Даже влюбленность в барышню из ефремовской деревни годом ранее не выдавила из него ни единой рифмы. Но в пансионе он стал сочинять. Сначала – от безысходности, как все, кого заставляют это делать в целях воспитания. Очевидно, то, что выходило из-под его пера, ему страшно не нравилось. Он пробовал воспользоваться предложенными образцами – и видел в них изъяны, которые нужно исправить, довести тексты до совершенства. Так он стал много и серьезно читать, и не потому уже, что заставляли, а потому, что ему это нравилось. И… стал исправлять изъяны в чужих стихотворениях, переписывать их от своего лица. Не подражал образцам, нет, просто «улучшал» то, что написано другими. И получалось… что-то свое. «Образец» вроде бы и оставался и – изменялся, точно терял связь со своим творцом. Не то редактура чужих стихов, не то – пристальное изучение объекта, чтобы понять, как же это делается. И – необходимая корректировка погрешностей. Вскоре без стихов он и жить не мог, все воспринималось как поэзия и через поэзию. Он понял, что рассказать о себе, выплеснуть все, что творится в душе, может только через слово.
А там – творилось.
Не только образ прекрасной барышни из ефремовской деревни засел в этой душе и за время разлуки превратился в иллюзорный образ небесного создания, ничего общего не имеющий с конкретной девушкой, чтобы потом потерять небесное сияние и видоизмениться в образ обманщицы. Мимолетная встреча, созерцание луны на балконе барского дома превратились едва ли не в сцену признания в любви, которую он считал обоюдной и – с первого взгляда. И он совершенно не понимал, что это был всего лишь вечер на балконе и любование луной. И барышня получила бы ровно столько же удовольствия, если бы вместо Мишеля рядом с нею сидел кот. Усиленное чтение «программных авторов» только закрепило иллюзию: для него встреча стала роковой, наблюдение луны – свиданием, просьба поправить шаль – ласками, отъезд в Москву – трагической разлукой, а все выше описанное – романтической любовью до гроба. Он же совсем еще не знал жизни и был обычным мальчиком, которому очень хотелось, чтобы у него было «прошлое».
Прошлое – было, но связанное не с любовью (точнее, не с тем, что он принимал за любовь), а с тяжелым прошлым его родителей. После отъезда сына Юрий Петрович решил, что в Москве он сможет его навещать и так хоть немного восстановит свои права, отобранные Елизаветой Алексеевной. Зимой 1828 года он приехал в Москву вместе с сестрами. И сделал попытки сблизиться с Мишелем. Понятно, как на это отреагировала бабушка. Она готова была Юрия Петровича загрызть и видела в этом сближении лишь далеко идущие планы «худого человека» – отобрать Мишу. И хотя имелось завещание, и отобрать Мишу без вреда для благосостояния сына Юрий Петрович не мог, она подозревала, что – мог бы. Миша любил обоих, и распря, которая моментами прорывалась во всей мерзости, ранила его и представлялась предательским ударом клинка в самое сердце. Арсеньева могла, конечно, не допускать Юрия Петровича и держать его на расстоянии, но дело в том, что и он был ей нужен. Хотя Мишеля взяли в пансион с одной только выпиской о рождении из консистории, в университет – следующий этап запланированного образования – его не могли бы взять без документов, подтверждающих дворянское происхождение. И представить эти документы должна была не она, Арсеньева, урожденная Столыпина, мать Марии Михайловны Арсеньевой, а муж Марии Михайловны, Юрий Петрович Лермонтов. Миша носил его фамилию. Дворянская принадлежность определялась по отцу. С документами Марии Михайловны все было в порядке. Документов Юрия Петровича просто не существовало. Он был настолько беспечен, что их… потерял.
Эта проблема с отсутствием дворянской грамоты вылилась позже в многочисленные инсинуации и сомнения в законнорожденности Мишеля. Именно отсюда и растут версии об отце-горце, отце-еврее, отце-кучере. Будь Юрий Петрович более осторожен с бумагами, храни он все, что должен хранить предусмотрительный человек, не пришлось бы ему тратить силы и время на подтверждение своего дворянского звания. Но очевидно, что и дед Мишеля был тоже человеком непредусмотрительным. И прадед тоже оказался с изъяном. Не спас документы от шайки Пугачева. А утратив – не стал восстанавливать, как другие ответственные люди. В отечестве нашем оно ведь как? Нет документа – нет и человека. В личных документах Лермонтова-отца было, конечно, записано, что он – дворянин, и кадетский корпус в свидетельстве это сообщал, и армейское свидетельство о выходе в отставку это подтверждало. Но вот поди ж ты: без грамоты и записи в родословной книге считалось, что эти утверждения – голословные! Лермонтов? А из каких это Лермонтовых? Где родословное древо? Древа не имелось. В родословной книге тульского дворянства предки Юрия Петровича отсутствовали. В пансион Мишу взяли, так сказать, из уважения к роду Столыпиных. И получалось… Да, что Михаил Юрьевич – никакой не дворянин. Отец хлопотал о выдаче нужных ему бумаг еще с 1825 года. Шел 1828 год, а документов не было.