Жасминовый дым - Игорь Гамаюнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты знаешь, что учудили мои «бауманцы»? Ритка в дзэн-буддизм ударилась, правда, не надолго, а Виталий погрузился в Шопенгауэра. Каково, а?
Он засмеялся своим булькающим смехом, помотал головой и, хитро прищурившись, вспомнил:
– Как говорила твоя саратовская баба Дуня: «Чудны дела твои, Господи!» Я правильно её процитировал?..
7
Оказалось, «бауманцы» тогда не успели поделить своё «революционное наследство» (так Виталий называл квартиру). Суд затянулся, а в этот момент Маргариту настигло новое увлечение – молодой длинноволосый человек без определённых занятий, но с высокой целью: улучшить род людской. Путём нравственного самосовершенствования. В его тесной холостяцкой квартирке толклись актёры, захаживали художники, ночевали бездомные студенты. Там жгли свечи, произносили дзэн-буддийские тексты, весьма модные в Москве в середине восьмидесятых. Краеугольным же камнем их сектантского общения была истина: «Твоё Я – запертые ворота в Мир Высшего Разума. Сокруши своё Я!»
Маргарита была поглощена этими проповедями и, когда Длинноволосый позвал самых близких своих адептов ехать с ним на Восток, почему-то в Барнаул, где, по его мнению, была «самая сильная энергетика», уложила чемодан, сказав Виталию и его юной жене: «Вы живёте неправильно. Точнее, вам только кажется, что вы живёте, на самом же деле вы мертвецы!..» И уехала, оставив им ксерокопированные тексты, распространяемые поклонниками дзэн-буддизма.
Но семейная жизнь у Виталия, как и учёба в институте, где когда-то преподавала его мнимая «мама Лиза», не заладилась. Его настораживало и злило в жене всё: в её улыбке, казалось ему, таилась насмешка. В её телефонных разговорах с подругами слышались ему какие-то намёки. И с первых же дней мерещились её измены. Развелись они через каких-то четыре-пять месяцев, так это было невыносимо.
Виталий шумно отметил событие, собрав у себя холостяцкую компанию из окрестных подъездов. После чего просторная трёхкомнатная квартира с обветшавшей мебелью и косыми книжными полками, с которых сыпались на пол тома из полного собрания сочинений Ульянова-Ленина, а также Ушинского, Песталоцци и Макаренко, быстро превратилась в ночлежку.
В спальне, на тахте Елизаветы Сигизмундовны, в гостиной, на продавленном кожаном диване образца пятидесятых годов спали незнакомые Виталию люди, кем-то накануне приведённые в разгар очередной выпивки. Он будил их, сердитых, требующих опохмела, выпроваживал и шёл в ближайший продуктовый магазин, где значился на должности экспедитора, хотя в основном занимался погрузо-разгрузочными работами.
Однажды он от этих загулов смертельно устал и резко отказал от дома всем. Была зима, он шёл поздним вечером через двор мимо мусорных баков, когда его окликнули. Он не успел оглянуться, почувствовав удар по ногам. Упал. Бывшие собутыльники остервенело топтали его, били по лицу ногами, а выбившись из сил, ушли, оставив его в истоптанной снежной каше. Неделю он провалялся в больнице и ещё месяц – дома, у него оказалась сломанной рука. В эти-то дни и приехала из Барнаула Маргарита.
Узнать её в маленькой суетливой женщине с высохшим птичьим лицом и лихорадочно мелькающим взглядом было трудно. Ничего не объясняя и не рассказывая, она взялась убирать запущенную квартиру, отмывать и кормить Виталия, которого впервые в жизни назвала, наконец, «сынком».
Виталий же лежал на диване под грозящими окончательным обрушением книжными полками и читал, держа здоровой левой рукой томик Шопенгауэра, обнаруженный им во втором ряду профессорских книг, за десятитомником Сталина. Там же, по словам Вадима, навестившего своих родственников перед поездкой в Канаду, таились в пыльной тьме тома Гегеля, Фихте и даже Фрейда. Вадим полюбопытствовал, что именно заинтересовало Виталия у Шопенгауэра, наклонился к дивану, взглянул в открытый том. Статья называлась: «Смерть и её отношение к неразрушимости нашего существа».
Когда рука срослась, Виталий уволился из магазина, устроившись электриком в новый супермаркет. А Маргарита пошла работать в библиотеку. Через дорогу от дома.
8
Крещение мы снимали не в самой церкви, а в примыкающем к ней помещении с низкими сводами, расписанными библейскими сюжетами. Живое пламя множества свечей колебало изображённые на стенах человеческие фигуры, и казалось при взгляде на мерцающие лица – они сейчас заговорят, может быть, уже говорят, только мы их пока почему-то не слышим.
Отец Михаил был в празднично-золотистом тяжёлом облачении, двигался медленно, говорил обстоятельно, без ожидаемых проповеднических интонаций. До начала крещения он объяснял его суть, и наш оператор с телекамерой на плече подошёл в этот момент почти вплотную, сняв крупно, во весь экран, его расчёсанную на пробор голову, небольшую, аккуратно подстриженную бороду и сосредоточенно внимательный взгляд.
– Совершается глубочайшее таинство, – говорил отец Михаил, – происходит возвращение человека к целостности и невинности, восстановление его истинной природы, замутнённой и искажённой грехом.
А рядом уже готовили младенцев – распелёнывали, успокаивали, осторожно передавали в руки батюшки. Отец Михаил окунал их, орущих, в сверкающую серебряную чашу под мощное звучание тропаря, исполняемого пожилым седобородым дьяконом. Его бархатистый бас, пропитанный чувством победного, долгими годами чаемого и, наконец, сбывшегося торжества, щедро растекался под низкими сводами.
Возле ступенек, ведущих вниз, в купель, облицованную узорчатой плиткой, ждали своей очереди взрослые, закутанные в белые простыни, с лицами, тронутыми детским выражением ожидания праздника. Это для них зазвучали слова тропаря: «Ризу мне подашь светлу, одеяйся светом яко ризою…» Они не отворачивались, а лишь улыбчиво щурились, когда отец Михаил, тоже чуть-чуть улыбавшийся, погружал короткую гибкую метёлку в серебряный сосуд, а затем обрызгивал их склонённые головы. (Оказалось, крестя взрослых, купелью теперь почти не пользуются.) Завершая, отец Михаил обошёл всех, трижды перекрестил и, возложив руку на голову каждого, провозгласил легко и весело, словно навсегда освобождая человека, принявшего крещение, ото всех оставленных за пределами этих стен житейских мерзостей: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь!..»
По возбуждённому лицу нашего оператора, не опускавшего с плеча тяжёлой камеры, по тому, с какой быстротой он выхватывал из происходящего наиболее выразительные куски, я понял: съёмка удалась. В конце мы даже попытались, с разрешения отца Михаила, поговорить с новокрещёными, и я удивился тому, с какой открытостью, не боясь камеры, они, ещё не остывшие от пережитого, отвечали на мои вопросы.
Один ответ мне особенно запомнился. Немолодой уже человек в очках, которые он снимал, протирая носовым платком, объяснил мне свою ситуацию так: «Что сюда привело?.. Жизнь вокруг какая-то мутная. Без уважения друг к другу. Без истинной любви. А здесь мне спокойно. Здесь я могу о себе подумать: какой я? И зачем я в этом мире?»
Наша небольшая съёмочная группа уже несла через церковный двор упакованную аппаратуру в стоявший у ограды служебный автомобиль, когда я вспомнил о тех двоих, кого нам отец Михаил снимать запретил. И решил ещё раз взглянуть на них. Вошёл с крыльца в храм, в его гулкое сумрачное пространство, сиявшее живыми огоньками потрескивающих свечей, но у иконы Божьей Матери никого не застал.