На берегах тумана. Книга 3. Витязь Железный Бивень - Федор Чешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леф опешил. И правда, что это ему вздумалось ляпнуть такое? Кусачие бабочки – надо же!
А Ларда спросила вдруг:
– Как думаешь, повезет нам выкопать Гуфину тростинку?..
– Да бешеный ее знает… – Леф растерянно подергал себя за нос. – Хорошо бы, конечно, чтоб повезло, только, может, она сгорела давным-давно, тростинка эта? Опять же послушники – твой отец рассказывал, что они там стадами пасутся…
Ларда глубоко вздохнула, словно бы занозу собиралась выдергивать – длинную такую, шершавую, засевшую глубоко и прочно. Когда же девчонка наконец решила заговорить, голос ее опять сделался странным.
– Знаешь, – сказала она, – Гуфа обмолвилась, что тростинка вовсе не главное. Главное – это чтобы ты память себе вернул. И тогда всему Миру хорошо станет, а Истовым будет плохо. Она говорит, будто давным-давно вызнала ведовством, что ты все-все сумеешь припомнить. А знаешь, что еще она говорит? Знаешь? Она судьбу твою сумела прочитать только до той поры, когда к тебе память вернется. А память уже скоро вернется, совсем скоро – до осени, понял?
– Это когда же она тебе такое сказала? – промямлил Леф.
– Не мне. И не она. Это родительница моя говорит, будто Раха слыхала, как Гуфа с Нурдом шептались.
– Но я же не могу себе память вернуть! Я же блестяшку, с которой во Мглу ходил, не сберег!
Ларда как и не слыхала его.
– Ты понял, почему Гуфа твою судьбу дальше возвращения памяти не может увидеть? Потому, что ты все вспомнишь и уйдешь. Во Мглу уйдешь, откуда пришел. Уйдешь и унесешь свою судьбу невесть куда, где даже ведовство не достанет. До осени уйдешь, до праздника выбора, и не получится у нас с тобой никаких детей – наврала старая, успокоить меня хотела.
Парень чувствовал, что ему бы теперь впору благодарение бормотать – Бездонной, или судьбе, или кто там еще мог озаботиться, чтобы выражение его лица упрятала в себе темнота. Это нельзя было выставлять напоказ. Ничего подобного не могло бы появиться на слюнявом лице четырнадцатилетнего младенца, принятого в сыновья столяром из Галечной Долины. Ничего подобного не могло бы изобразить лицо диковатого невыбранного парнишки, которого братья-люди успели прозвать Певцом Журчащие Струны. И лицо однорукого Витязя, сумевшего превзойти самого Нурда в дни его силы, ни на миг не могло бы сделаться таким, каким сделалось теперь лицо дважды выходившего из Мглы парня, по привычке да по беспамятству продолжающего называть себя Лефом. Он не знал, каким именно стало его лицо, но был счастлив, что Ларда не может рассмотреть на нем невольного, а потому самого безжалостного подтверждения ее опасений. Что-то стронулось внутри, словно бы кто-то спящий чуть приоткрыл мутные, покуда еще не способные видеть глаза. Кто-то. Ты сам, только другой. Незнакомый, нездешний ты. Страшно…
И Ларде страшно. Жалко ее, успокоить бы, только сперва надо успокоить себя. А как? «Мыца способна наплести любых небылиц со слов наверняка недослушавшей и недопонявшей Рахи…»; «Память не возвратится без зарытой во Мгле блестяшки…». Это годилось бы, это было бы похоже на правду, вот только мешал разговор – давний, но не забытый разговор со старой ведуньей. Она говорила, будто бы Леф сам может вернуть себе память безо всякой ведовской помощи. И будто бы так думают все: она, Нурд, Истовые… Даже родительница Гуфина в незапамятные времена напророчила о воине с душой певца. Значит, это правда? Значит, ничего нельзя изменить, и собственные твои желания никчемнее прошлогодних плевков? Нынешний Витязь… Певец Журчащие Струны… Забавка глиняная…
– Не вспомню я, – хотел сказать Леф, но вместо слов перехваченное судорогой горло выдавило чуть слышный неразборчивый хрип, и парень закашлялся, стискивая ладонями рот. – Не вспомню, – повторил он, отдышавшись. – Не хочу. Раз я дощечку выкинул, значит, не хотел вспоминать. Помню ведь: не хотел. И не стану, слышишь? Гуфа мне сама говорила: то, что она о будущем вызнала, это еще не наверняка, это меняться может. Вот когда я блестяшку во Мгле закапывал, все и переменилось.
– А если ты не вспомнишь, всем будет плохо, – прошептала Ларда.
– Ну, пусть, – Леф почти успокоился. – Пусть получится невозможное, и я все вспомню. Какой же мне прок уходить? Уж если я выбросил саму память о том, что за Мглою скрыто, значит, я туда не хочу?
Он вздрогнул, потому что твердая Лардина ладонь с какой-то небывалой снисходительной нежностью коснулась его щеки.
– Уйдешь. – Голос Торковой дочери был под стать ее прикосновению. – Это я точно знаю – сразу уйдешь к своей Рюни.
– К кому?!
– Тем вечером, когда тебя впервые поранило исчадие, ну, которое послушники науськали… Ты сказал, будто я красивая, как Рюни. Сказал и сам сказанного не понял, а я поняла. Ночью поняла, когда ты в бреду ее звал. Совсем ты тогда ничего не помнил, а ее звал. Вот и выходит: вспомнишь – мне плохо будет, не вспомнишь – всем плохо…
– Что же делать? – еле слышно спросил Леф.
Ларда неожиданно засмеялась:
– Хороший ты, Леф, очень хороший, только глупый. Делать захотел… Не хрусти головой – ты-то уж точно ничего сделать не можешь.
– А кто может?
Лардин смех будто топором обрубили.
– Хватит нам языками размахивать, спать надо, – сказала она устало. – И не обижайся, что глупым назвала. Я куда глупее. Я на такую дурость почти готова решиться – даже самой не верится.
Ларда замолчала. Леф шепотом окликнул ее, но в ответ услыхал лишь спокойное ровное дыхание. Уснула она или притворилась – в любом случае было ясно, что приставания бесполезны. Вот так-то. Щедро поделилась своей маетой, вывернула нутром наружу и бросила. Ладно, не зарыдаем.
Самому бы уснуть, только это очень непросто. Разговор с Лардой; воспоминания о былых разговорах с Гуфой и Нурдом; страшное внутри себя, которое в любой миг готово очнуться, ожить, исковеркать душу на чужой, неведомый лад; нелепая надежда разглядеть в небе невесть что… Лардины слова про ее готовность к какому-то несусветному выбрыку – уж если она сама говорит, будто это всем глупостям глупость, так уж тут не до сна… Да еще приходится терпеть костлявый локоть развалившейся рядом старухи. Ну словно копье в бок воткнулось! Отодвинуться некуда, на осторожные шевеления и подталкивания Гуфа не реагирует, а отпихнуть порешительней жалко…
В конце концов он все-таки заснул. И приснилось ему, будто сидит он на берегу не то огромного озера, не то широченной реки. Ночь; в ленивой воде отражаются три круглых пятна цвета ослепительно начищенной бронзы и исколотая звездами небесная чернота. А берег кишит маленькими многоногими тварями – панцирными, пучеглазыми, мерзкими; они словно намертво пришпилены к вязкому сырому песку, зато между ними роятся шустрые, плохо различимые тени, и сонный шорох волн тонет в гадком хрусте, торопливом слюнявом чавканье…
Это страшно. Это должно быть страшно, только Лефу безразлична непонятная ночь в непонятном краю, потому что рядом сидит Гуфа. Она тоже странная, она почему-то мужчина, ее сухощавое нездешнее тело закутано в роскошную невидаль, а голос – чистый, прозрачный – дико не вяжется с набряклыми веками и тусклой пустотой глаз. «Не будет… Догорело… Не будет…» – тягуче и однообразно жалуется старик Гуфа, и эта бесконечная жалоба мешает бояться чавкающих теней, потому что она-то и есть самое страшное… Нет, не так – единственно страшное.