ГУЛАГ - Энн Эпплбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Артисты получали и вполне ощутимые материальные выгоды. В одном приказе по Дмитлагу определяется единая форма для лагерной музкоманды, в том числе вожделенные сапоги, и содержится распоряжение предоставить ей отдельное помещение “для жилья и занятий”[1376]. В Магадане Томас Сговио побывал в одном таком бараке для музыкантов:
Справа от входа было отдельное помещение с маленькой плитой. На проволоке, протянутой от стены к стене, сушились портянки и валенки. Индивидуальные койки были аккуратно застелены одеялами. На каждой – соломенный матрас и подушка. На стенах висели музыкальные инструменты: туба, валторна, тромбон, труба и т. д. Примерно каждый второй музыкант был уркой. У всех у них были хорошие лагерные должности – парикмахера, повара, банщика, учетчика и т. п.[1377]
В маленьких лагерях и даже в тюрьмах артистам тоже порой предоставлялись лучшие условия. Скрипача Георгия Фельдгуна хорошо покормили в пересыльном лагере после выступления перед группой из пятидесяти “сук”. Ощущение было довольно странное: “Господи, ну что может быть нелепее. Находящаяся на краю света бухта Ванина, барак, в котором обитают какие-то дикие суки, и бессмертная музыка, созданная более двухсот лет тому назад. Мы играем Вивальди (!) для пятидесяти горилл…”[1378]
Другая заключенная в пересыльном лагере попала в труппу художественной самодеятельности, участников которой благодаря их талантам не отправляли на этап. Она попросилась выйти на сцену, начала петь экспромтом, не попала в тон оркестру, но с успехом превратила свою оплошность в комический номер. Открывшийся в ней талант актрисы неизменно в дальнейшем помогал ей жить в лагерях и был источником душевного подъема[1379]. Не она одна использовала юмор, чтобы уцелеть. Дмитрий Панин вспоминает о профессиональном клоуне родом из Одессы, которому его искусство спасло жизнь: он развеселил своим выступлением лагерное начальство, и оно отменило приказ об отправке его в штрафной лагерь. “Я никогда ни прежде, ни позже не видел такого эмоционального представления. Диссонансом явились в ужимках и веселье танца большие черные глаза клоуна, которые молили о пощаде”[1380].
Из многих способов выживания за счет сотрудничества с начальством художественная самодеятельность считалась в среде заключенных наиболее приемлемой нравственно. Одна из причин, видимо, в том, что от выступлений артистов выигрывали и зэки-зрители. Даже для рядовых работяг театр был источником громадной моральной поддержки, чем-то крайне необходимым для выживания. “Для заключенных театр был источником радости, его любили, им восхищались”, – писал один бывший соловчанин[1381]. Герлинг-Грудзинский вспоминал, что перед представлением “зэки снимали у порога шапки, отряхивали в сенях снег с валенок и по очереди занимали места на лавках, исполнившись торжественной сосредоточенности и почти набожной почтительности”[1382].
Возможно, именно поэтому те, чей актерский или музыкальный талант позволял им жить несколько лучше, как правило, возбуждали не зависть и ненависть, а восхищение. Киноактрису Татьяну Окуневскую, которую отправили в лагерь за отказ стать любовницей Абакумова, возглавлявшего советскую контрразведку, повсюду узнавали, и ей повсюду помогали.
Во время одного лагерного концерта ей показалось, что к ее ногам летят камни. На самом деле это были банки с консервированными мексиканскими ананасами – неслыханный деликатес, который каким-то чудом завезли в лагерные ларьки[1383].
Футбольного тренера Николая Старостина тоже высоко ценили в лагерях. Урки передавали из лагеря в лагерь “негласный уговор: Старостина не трогать”. По вечерам, когда он начинал рассказывать футбольные истории, “игра в карты сразу прекращалась”. Всякий раз после перевода в новый лагерь ему предлагали устроиться в санчасть. “Это первое, что мне предлагали, куда бы я ни приезжал, если среди врачей или начальства попадались болельщики. В больнице было чище и сытнее…”[1384]
Лишь очень немногие задавались сложными нравственными вопросами – допустимо ли петь и плясать в заключении. Одной из таких была Надежда Иоффе: “Когда я оглядываюсь на свои пять лет – мне не стыдно их вспоминать и краснеть вроде не за что. Вот только самодеятельность… По существу, в этом не было ничего дурного… И все-таки… Наши далекие предки примерно в аналогичных условиях повесили свои лютни и сказали, что петь в неволе они не будут. А мы вот пели – в неволе…”[1385]
Некоторые заключенные, особенно люди несоветского происхождения, были недовольны самим характером представлений. Один поляк, арестованный во время войны, писал, что назначение лагерного театра – “еще сильней разрушить твое уважение к себе Иногда там давали «художественные» представления или играл какой-то диковинный оркестр, но все это делалось не ради твоего душевного удовлетворения, а скорей для того, чтобы показать тебе их культуру, деморализовать тебя еще больше”[1386].
У тех, кто не желал участвовать в официальных представлениях, был и другой путь. Изрядное число бывших политзаключенных, написавших мемуары (и это в какой-то мере помогает понять, почему они написали мемуары), объясняет свое выживание способностью “тискать романы”, то есть развлекать блатных пересказыванием книг или фильмов. В лагерях и тюрьмах, где книг было мало и фильмы показывали редко, хороший рассказчик ценился очень высоко. Леонид Финкельштейн признался, что до конца дней будет “благодарен тому вору, который в мой первый тюремный день угадал во мне эту способность и сказал: «Ты ведь, наверно, кучу книжек прочитал. Рассказывай их ребятам и будешь жить не тужить». Мне и правда жилось получше, чем другим. Я даже кой-какую славу приобрел. Я встречал людей, которые говорили: «А, ты Леончик-романист, я слыхал про тебя в Тайшете»”. Благодаря этой способности Финкельштейна два раза в день приглашали в кабинку прораба и давали кружку кипятка.
В карьере, где он тогда работал, “это означало жизнь”. Финкельштейн установил, что наибольшим успехом пользуется русская и иностранная классика. Советская литература воспринималась намного хуже[1387].