Пастернак в жизни - Анна Сергеева-Клятис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был демократ в лучшем смысле слова. Он любил и уважал людей труда: крестьянского, ремесленного, интеллектуального. Он не выносил ни в ком и никому не прощал праздности облегченного понимания задач искусства, отступления перед возникающими трудностями, бегства от искусства на уже проложенные, исхоженные, но именно потому заводящие в тупик пути. И они его любили, все, без исключения, все, кто встречался с ним в поле зрения его быта и жизни.
Он любил свою родину – ее природу, ее великую духовную культуру, ее больших людей: художников, писателей, музыкантов. В автобиографических сочинениях он написал – как всегда сжато, скупо, целеустремленно немногие по числу страницы – о Льве Толстом, о Скрябине, о Блоке. Не скоро появятся образы этих художников, равные пастернаковским по способности запечатления.
Это понимание и это видение должны ранить, порождать ощущение какого-то несоответствия, неблагополучия в том, что так близко касалось не только его лично, но – через него – искусства. Тем удивительнее мужество, скромность, достоинство, терпение, с каким он встречал и перенес свою нелегкую судьбу в литературе. Он не навязывал себя современности, не спорил с нею, так как уважал ее и твердо знал, что придет время, когда современность к нему вновь обратится. Это время не за горами.
(Асмус В.Ф. Надгробное слово // Б.Л. Пастернак: pro et contra. Т. 2. С. 598–599)
* * *
Асмус произнес сдержанную, смелую речь. Он говорил о том, что умер писатель, вместе с Пушкиным, Достоевским, Толстым составляющий славу русской литературы, что если даже мы не во всем можем с ним согласиться, то все мы, однако, обязаны ему благодарностью за то, что он дал пример непреклонной честности, неподкупной совести и героического отношения к своему долгу писателя.
(Масленикова З.А. Борис Пастернак: Встречи. С. 272)
* * *
На кладбище царила тишина, и все внимательно слушали. Потом актер Голубенцев прочитал стихи: «О, знал бы я, что так бывает…» Раздались выкрики рабочих, хорошо нас знавших, кричали, что Пастернак написал роман, в котором «высказал правду, а ублюдки его запретили». Ко мне опять бросились распорядители, прося прекратить речи, но я сказала, что ничего страшного в этих выкриках нет. Они были очень взволнованы, и мне стало их жаль. Я просила их объявить, чтобы подходили прощаться, через десять минут будем опускать гроб. У меня в голове вертелись следующие слова, которые показались бы парадоксальными тем, кто его не знал: «Прощай, настоящий большой коммунист, ты своей жизнью доказывал, что достоин этого звания». Но этого я не сказала вслух. Я в последний раз поцеловала его. Гроб стали опускать в яму, по крышке застучали комья земли, мне сделалось дурно, и меня на машине увезли домой.
(Пастернак З.Н. Воспоминания. С. 396)
* * *
Дорогой Евгений Борисович! Я не могла приехать на похороны Вашего отца. У меня бы не хватило сил, и я поздно узнала. Мне некуда было дать телеграмму – о вдове у меня сохранились такие воспоминания, что об этом не могло быть и речи. Сразу я подумала о вас, хотя мы с вами не знакомы. Но не знала адреса. Это письмо поэтому опоздало, но пусть хоть поздно, но все же придет. Вы, вероятно, знаете отношение О.М.[374]к Борису Леонидовичу. Однажды он сказал Анне Андреевне: «Я так много думаю о Пастернаке, что даже устал»… Он писал о нем. В те тяжелые дни, когда дошла весть о смерти О.М., ваш отец был единственным писателем, который ко мне пришел. Ночью, на следующий день после ареста О.М., в тридцать четвертом году, его довез к нашему дому Демьян Бедный, и мы втроем (с А.А.) долго сидели и говорили «о жизни и смерти». Когда-то я была у него в Переделкине и от него узнала, что такое книга стихов. Не цикл, не ряд стихов, а именно книга. Он говорил о «чуде становления книги». Когда О.М. был в Воронеже, они разговаривали через меня. Были у нас трудные разговоры (у меня с ним), и он их помнил, и я их помню. С О.М. этого не бывало. О.М. считал, что Борис Леонидович «всегда прав». Это о «правоте» поэта. Речь у нас с ним шла о нашей жизни и о поэте в ней. Я рада, что под конец этого спора бы не было: поэт всегда прав. <…> Думая о нем эти дни, я представляю его себе не молодым, которым я его знала, а стариком. Могущественным и великолепным. Я знаю, что он был чудом, самым обыкновенным чудом. С ним мы хоронили эпоху. Мы в ней бились и разбивали себе головы. И он гудел как орган. Мне сказали, что в гробу он впервые стал евреем – еврейским пророком. Этот москвич, дачник, гуляющий по переделкинским рощам, этот ревущий орган, этот еврейский пророк – пусть он лежит в земле; он оставил нам страшно много и разбудил огромные массы людей. Я это точно знаю. Видела. У него было блестящее чувство времени, и то, что он сделал, он сделал вовремя. Последствия этого неисчислимы.
(Н.Я. Мандельштам – Е.Б. Пастернаку, 3 июня 1961 г. // Гладков А.К. Встречи с Борисом Пастернаком. С. 45–48)
* * *
30 мая, вечером, – это дни сдачи экзаменов за школу, – возле метро «Кировские ворота» я и Сумеркин встретились с его школьной подругой, которая нам сказала: «Классик умер сегодня».
Поясню: Сумеркин, его подруга и еще несколько человек, учившихся в школе в Потаповском переулке, опекались их учительницей английского языка, которая была наставницей у дочери Ивинской Иры. Все это составило дружеский круг почти на всю жизнь. И они, но не я, знали «тайну» – кто была Ивинская для Пастернака. И все они называли его, по-семейному, «классиком».
В день похорон мы втроем – Сумеркин, Гельперин, я – на электричке оправились в Переделкино. Кажется, в дом к гробу мы не пошли. Стояли во дворе. Вместе со всеми пошли на кладбище. Когда началось чтение стихов, Юра Гельперин после чтения «Августа» и, кажется, «Гамлета» осмелился тоже читать. Он читал дольше всех, раннего Пастернака и из «Второго рождения». Радость, что так много людей, таких как мы, а также пожилых и известных, были здесь вопреки официальным словам об осуждении Пастернака населением СССР.
Много лет подряд мы ездили порознь или вместе именно в тот день, 2-го июня, – в Переделкино (и еще 19 августа). Именно 2 июня[375]. И при знакомстве с новым человеком я спрашивал, а был ли он на похоронах Пастернака.
Время от 2 июня и до конца года так или иначе связано у меня с началом настоящей дружбы и первой любви, и началом неприятия казенщины, мстительного ареста Ивинской и ее дочери, судом над ними. Год Пастернака.
(Суперфин Г. Воспоминания [Электронный ресурс] / передачу ведет И.Н. Толстой // Усилие воскресения: Памяти Бориса Пастернака. 2010. URL: http: //www.svoboda.org/content/transcript/2059581.html
* * *
Пастернак никогда не писал авторучкой. Обыкновенная школьная «вставочка» – вот «орудие производства» поэта. Черновики писались мягким черным карандашом, отнюдь не химическим, Пастернак никогда ничего не диктовал ни стенографистке, ни на машинку. Конечно, не пользовался ни машинкой, ни магнитофоном. Первая его встреча с магнитофоном – над его гробом записывались прощальные речи[376].