Русалия - Виталий Амутных
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ежели видит, что человеку деться некуда, так может и боле потребовать, — добавил четвертый.
— Ну так чего вы к нему идете? — раздраженно фыркнул Свенельд и, как бы чуть наступая на мужиков, попытался потеснить их к воротам. — Идемте… там… там все решим.
Но мужики ничуть не подались.
— Мы с нашим князем говорить хотим, потому как вечем будем решать.
Свенельд как-то озлобленно-затравленно, точно загнанная в угол крыса, зыркнул на Святослава — сверкнул бесцветными своими глазами.
— Ты, Свенельд, — одновременно заговорили мужики, несколько различными словами изъявляя одно и то же соображение, — вновь станешь жидовскую сторону держать. Знаем мы…
— Я?! Да вот еще! Какой там… — то грозно сводя брови, то едва ли не заискивающе осклабляя узкие губы задергался Свенельд.
— Вот наш князь, он хоть и млад, да русский Закон чтит. Потому как сам святой Богомил с ребячества о его душе печаловался.
— Так что же случилось-то? — недоумевающе пробегал взглядом по все более ожесточающимся лицам Святослав. — Только ли в том дело, что кому-то хватило ума с жидом связаться?
— Так ведь убили Утренника, сына Веселина…
— Убили?
— Убили, — подтвердил третий мужик.
— Как есть, — поддержал его четвертый.
А Веселин все так же стоял и смотрел себе под ноги.
— Вот как Велесовы дни кончаем! Видать, прогневили мы чем охранителя земного. Когда Утренник те гривны отдавать понес, уж темнелось — дни короткие. Тут, когда он мимо пожарищного места шел, это там, где в конце грудня шесть изб сгорело, откуда-то из-за обгорелой-то развалины выскочил лихоман да и стукнул, значит, Утренника по голове. Сзади-то! Так голову и расколол. И сразу, значит, за гривны. Но не стерпел, видать, Род такой мерзости, — видели люди, схватили гадину. Оказалось, из Хазарии головорез, не жидовин, нет, хазарин, из тех, что Жидовский город охранять поставлены, Савиром звать. Стали мы тогда по-своему у него доискиваться, откуда он прознал, что Утренник с собой гривны несет. Тот и признался, что Анания его уластил, мол, вышиби дух из парня — тебе не привыкать, а вернешь мне гривны, получишь от того четверть. А тот, Савир, душегуб, значит, еще торг с Ананией держал: ты, говорит, все равно потом с отца убоенца утерянное стребуешь, так что обещай мне треть, а то я и вовсе ничего не отдам. Ананья ему на то отвечал: тогда я тебя их суду, нашему, значит, суду, русскому, выдам. А тот: а я правду расскажу. А жид-то: за меня вся жидова вступится, скажут, что брешешь ты, меня оговариваешь, а князья здешние не посмеют против киевского жидовства пойти, потому как все они у нас под ноготь подобраны.
Потемнели глаза у Святослава, и даже зажмурился он, словно отравленная стрела пронзила его грудь.
— Хотели мы, значит, как положено, свод устроить, Савира этого с Ананией свести, да народ, который все это слышал не утерпел и хазарина на части порвал. Не удержать было. И как же нам теперь быть? Ведь хазарин — так, угодливая собака. А настоящий лиходей — заимодавец Анания.
Свенельд уж раскрыл рот, чтобы что-то сказать, но Святослав опередил его:
— Что ж, соберем князей, и волхвов, и торгашей, и весь русский народ. Жидов позовем. Вечем будем Правду устанавливать.
— Да зачем… К чему весь мир будоражить?.. — зашипел было Свенельд, но Святослав и не посмотрел в его сторону.
Много времени не потребовалось на то, чтобы все княжеское подворье перед вырезным расписным огромным теремом и улицу перед главными его воротами заполнило, почитай, все русское мужское население Киева, кроме всяческого отребья, лишенного русским миром права голоса. Дальнозвонкий медно-серебряный колокол от храма Рода рассылал весть о соборе во всю белосветную ширь. Белыми холстами завешенное небо, белыми тюфяками застланная земля и сам воздух, простеганный белыми снежинками, все вокруг казалось таким чистозорным, глядящим прямо в душу всеведущими очами Святовита. Безусловно, Святославу не раз и не два приходилось соучаствовать в соборах. Однако доселе его суждение оставалось частью совокупного решения круга первых мужей. Впервые к нему прямо обращались люди (пока только четверо мужиков), прося заступничества, называя «своим князем», выбирая его. Возможно, обнаружившаяся новая сторона княжеского долга бодрила юношеское чувство достоинства, однако, прислушиваясь к себе перед видом этого колышущегося человеческого моря, Святослав различал в своем сердце только наставления предопределенности, в ровном свете которых увядали случайные ростки глупых страстей. Если у птенца не будет учителя, могущего наставить его в полете, он все равно рано или позднее станет на крыло. И хотя Святослав взрастал не среди безродных рабов, сейчас ему казалось, будто голос изначальной Правды нисходит на него вместе с этим белым-белым светом, неспешно льющимся сквозь скрывающую ее невыразимо прекрасный лик молочную застень.
Долго ждали посольство от киевского кагала. Те все не шли, должно быть, напуганные движением общей воли обыкновенно безмятежных созерцательных хозяев этой земли. Все высылали лазутчиков, чтобы те выведали и перенесли: не слишком ли опасны для них обстоятельства, не умышляют ли чего против иудейского народа грубые и сильные жестокосердые гои. Наконец не обнаружив среди собравшихся ни Веспасиана, ни Тита, киевское еврейство решило подчиниться Закону Русской земли, — с утра запертые ворота Жидовского города растворились, и вышли из них два десятка отпрысков от сынов Иафета, от сынов его сына Тогармы в окружении сотни охранников — хазар и аланов — во всеоружии.
Русский закон никого не обязывал являться на подобные сходы, кроме, разумеется, их виновников, если таковые имелись. Но произошедший с Утренником случай настолько взволновал Киев, что, почитай, все мужское население его, бросив самые неотложные труды, в этот раз стеклось к княжескому терему. И вся эта более чем двухтысячная орда гомонила, рокотала; то и дело в одном ее конце рождался неясный, но жаркий выкрик, тут же укрывался он нарастающим гудом, и гуд этот, точно речная волна, прокатывал по всей толпе, затихая в истоке, кипя, разбухая и возвышаясь на переднем бегучем краю.
Многое множество собравшегося народа, конечно, имело свою середку. Ею являлось небольшое, не более трех саженей попереч, свободное пространство. По его краю были выставлены скамьи (которыми на морозе все равно никто бы не пожелал воспользоваться) для достоуважаемых горожан: волхвов, старцев, прославленных витязей, а также посадника Свенельда (некогда с согласия такого же веча назначенного овдовевшей княгиней замещать до срока малолетнего князя), тысяцкого, ну и, понятно, князя — тем, кто пользовался наибольшим значением в Киеве. Богомила дважды пытались выманить из его избушки, но тот по обыкновению своему уклонился от почетного права высказать свое мнение во внутреннем кругу веча среди первых мужей.
— Вот я и говорю, соседи дорогие, — пришепетывая, то поднимал тонкий свой голос, то едва различимо шелестел словами самый ветхий старейшина Киева — однорукий Трувор (вторая его рука в одном из походов боговдохновенного Олега осталась где-то на дне Цареградского залива — Суда), а двое бирючей[474]по очереди, чтобы не застудить на морозе глотки, истошным криком на всю окружность повторяли сказанное, — вы землю не пашете, срубов не ладите, вы торговлей промышляете. И резоимством тоже. Русский закон нам велит, если кто из нашего племени в этом грехе упорствует, а значит миродерством живет, велит нам Закон казнить отверженцев. И ваш жидовский закон тоже ведь не дозволяет кровь сородичей пить. Так, может, нам совместно против этого зла ополчиться?