Кентавр - Элджернон Генри Блэквуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проводив взглядом стремительно удаляющегося спутника, стук копыт которого уже влился в общий топот, О’Мэлли перевел взгляд на себя. Удивление мешалось со счастьем: его тело также менялось. Собственно, преображение завершилось. Солнце ласкало вытянувшееся тело. Руки и ноги налились силой, корпус возвышался над землей по-иному, воздух, обычно тонким ручейком вливавшийся в легкие, теперь тек широкой рекой и вырывался наружу ветром, грудь расширилась, блестящие на солнце бока, покрытые росой, словно отталкивали на бегу почву.
А бежал он лишь отчасти по-человечески: прямой корпус выбрасывался вперед, но приземлялся он на четыре ноги. Потрясая руками, он словно летел, ничем не сдерживаемый, по поверхности одновременно и тела, и сознания Земли. Полностью свободный.
И пока он нагонял остальных, в памяти всплыла слабая картинка, как бывает, когда вспоминаешь нечто доставившее боль: как странно мальчик плыл в море, как развевались тени-эманации вокруг его отца на палубе и, наконец, как летели те фигуры из ветра и облаков, столь часто возникавшие перед внутренним взором, по длинным голым холмам. То были последние воспоминания о внешнем мире.
Он несся по горам на рассвете, ясно осознав, откуда бралась та скорость передвижения, которая удивляла его на пароходе в русском великане и мальчике. Ветер свистел вокруг, и сам он летел подобно ветру. Далеко впереди виднелись следы рассеявшегося словно туман сонма сородичей. Доносился отзвук их рева, но теперь раздавался стук только его копыт. Вокруг простирались все новые и новые виды, вбирая его в себя.
Едва он снялся с места, как там послышались звуки музыки — простая мелодия тростниковой дудочки. Она опустилась с небес или донеслась с опушки леса, или же рассвет принес ее с собой — древнюю мелодию флейты, что люди называют свирелью Пана…
Лишь в силу войдем — угасаем
Средь кранов, цепей, рычагов,
От веретен круженья
Ум тронуться готов.
Богатством и почетом
Увлечены,
Но по большому счету
Мы в Вечности равны;
А древний мир чудесным
Казался нам тогда,
Таким кристально честным,
Беспечным — как года,
Что в спорах пролетели…
Все ж старый добрый Пан
Играет на свирели
Девицам и парням.
И пусть напев тех трелей
И смутен, и далек:
Пойдем! Давай, смелее,
Посвищем с ним чуток.
У. Э. Хенли[100]
Через подробное описание, лучившееся прелестью давно позабытой красоты и неизбежно местами туманное, ирландцу удалось передать в том неприметном ресторанчике в Сохо страстную силу своего видения. Рассказ лился с его уст живо и убежденно, без всяких заминок. Подобно человеку, впавшему в транс, во время рассказа он вновь переживал те события. Ничто не отвлекало нас. Поистине, нет в Лондоне более спокойного и уединенного места, чем малые залы ресторанчиков во Французском квартале между обедом и ужином. Официанты и распорядители куда-то пропадают, посетители не показываются. И я совершенно определенно понимал, что опаляющее великолепие видения вызывали не слова рассказа, а полнота его переноса в мое восприятие. Мысли друга воспламеняли. Жар чувств зажег костер в моем сердце. Слова, как в устном, так и в письменном варианте, лишь досадно приглушали воздействие.
Полнота же переноса подтверждается тем фактом, что у меня ни разу не возникло желания что-либо уточнить. Я видел и понимал все ровно так же, как и он. Видимо, миновал не один час с начала этого примечательного рассказа, поскольку под конец появились другие посетители, которые начали занимать столики, зажегся свет, мрачные официанты подсунули нам меню и принялись демонстративно раскладывать приборы и расставлять тарелки, накрывая столы.
Но, клянусь, не знаю, как передать суть, ничего не потеряв. Да и О’Мэлли, похоже, не в состоянии был сохранить всю непосредственность на бумаге. Найденные в брезентовой сумке блокноты не делали чести здравости ума, как, впрочем, и перу моего друга.
Вначале все воспоминания о прошлой жизни словно отлетели прочь без следа, отчего он утратил почву для сравнения. Состояние, в котором он находился, было слишком совершенным, дабы допускать анализ. Мерка критических суждений ограничивала бы, ставила рамки, преуменьшала, в то время как он был свободен — и полностью вырвался из тисков прежней жизни. Ни единого фрагмента из тридцати лет прошлой жизни не прорвалось сюда. Поглощение оказалось полным.
— Я действительно считаю, — говорил он, сидя напротив меня за накрытым несвежей скатертью столом, — что тогда был слит с иным существом, невыразимо величественнее меня. Возможно, Шталь был прав, вслед за старым безумцем Фехнером, и оно впрямь было выражением сознания Земли. Со своей стороны могу лишь уверить, что все прочее оказалось вытеснено из памяти; все, известное мне прежде, начисто стерто. Но почти ничего из занявшего место воспоминаний я описать не в силах, по довольно странной причине: рассказу препятствует не масштаб или величие, а крайняя возвышенная простота. Мне не известен ни один современный язык, достаточно несложный, чтобы передать эту простоту. Ее суть заключена вне оболочки слов и поддается описанию не больше, чем сновидения, религиозный экстаз, она так же трудноуловима, как тайна Кубла-Хана или видение Святого Иоанна на Патмосе. Поэтому я убежден, что словами передать все полностью не удастся.
— Однако то, что я переживал, вовсе не представлялось видением, — продолжал О’Мэлли, — столь естественным, неизученным и вечносущим все выглядело. И вместе с тем, совершенно непосредственным и безыскусным, как капля росы или первая игрушка младенца. Природное вечно и неизменно. Господи, как же божественно все было кругом!
И при этом столь яростно обвел рукой вокруг, что этот жест куда выразительнее слов подчеркнул контраст той горной страны с помещением, где мы сидели, — тесные стены, крошечные окна, стулья, на которых тело не отдыхало, нависший над головой потолок, двери, сквозь которые едва можно протиснуться, настланные полы — повсюду искусственные барьеры, отсекающие свет и разлучающие с Землей. «Посмотри, во что мы превратились!» — говорил его жест. Он включал в общий образ и его одежду, ботинки, чудную шляпу на крючке, неприглядный зонтик в пыльном углу. Если бы я был способен смеяться, то непременно бы расхохотался.
И пока он скакал, стряхивая росу и дыша ветром, по прекрасной гористой Земле, наблюдая как рассвет поцелуями пробуждает долины и леса, О’Мэлли понял, что находится среди себе подобных форм, безостановочно перемещавшихся жизней.
— Там все были такими же частицами Земли, как и я. Повсюду, среди несравненной древней красоты, сильной, как холмы Земли, быстрой, как ее текучие потоки, сияющей, как ее цветы, — бесчисленные проекции ее существа. Как назвать их — мыслями, чувствами или же силами, — право, не знаю. Сознание Земли, сквозь которое я несся, счастливо затерявшись в нем, обнимало нас всех подобно тому, как настроение складывается из мыслей и чувств. Ведь она была сознающим существом, а я пребывал в ее сознании, настрое — назови как хочешь. Прочие мысли и сущности служили тем материалом, заготовками, возможно, силами, которые, попав в умы людей, должны, чтобы их признали, принимать обличье и форму грез, богов или иного вида вдохновения. Точнее сказать не могу… Я ощущал себя ребенком внутри Земли и чувствовал вечную тягу к простоте.