Лиловые люпины - Нона Менделевна Слепакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лапуленька, прости меня, деточка, — заскворчало в трубке, — я на секунду, напомнить, чтобы ты ни в коем случае, когда будешь звонить Эллочке, не звала Эллой Соломоновной. Только Элла Се-ме-нов-на, запомнишь, лапуленька?
— Запомню, тетя Люда, спокойной ночи, — промямлила я, повесила трубку и сразу пожалела, что постеснялась ее послать…
Я поменяла белье, улеглась. Вот же что еще остается — чистое белье в жестковатых наплывах крахмала. Как в детстве, охватив колени руками, я стала плавно погружаться — так тонет во мраке переполненный кинозал перед фильмом, ну, хоть перед «Индийской гробницей», некогда виденной с Юркой, упокой его душу…
Тут меня и ударил по уху заполошный пронзительный звонок с переливчатым междугородним треньканьем. Он!.. Нет, не он, а все та же Ляля Лонг, что первой звонила нынче утром.
— Никса, нужна помощь, — сказала она драматически угасшим, но привычно властным голосом. — Сижу сегодня после кладбища дома одна, моя Олька Рекса гуляет. Звонят. Открываю — два мужика, просятся под кран попить. Бывает, — ремонтники, у нас ведь первый этаж. Проходят на кухню, слышу, пьют. Возвращаются в переднюю, я у дверей, а у одного мой утюг. Как врежет по лицу, хорошо не по голове, раскроил бы! Нос хряснул, кровища. Я упала, они хвать с вешалки мою сумку — и вон! Не знаю, как доползла до телефона, набираю милицию, неотложку…
— Постой, Лялька, — прервала ее я, еще не отбросив поманившей было надежды, — ты откуда, почему звонок междугородний?
— Да рядом же я с тобой, в больнице на Пионерской улице. Чего ты там про звонок, наверно, здесь автомат— дерьмо, вся больница дерьмо. Стою тут на лестнице без ничего, в одеяло завернулась только, халатов у них нет, не выдали. Двушку мне одолжила соседка по койке. Вся морда у меня в кровоподтеках, и сердце что-то неважнец, как бы еще один инфарктик не схлопотать. Так вот, Никса, нужны сигареты, двушки и халат, а то завтра встать не в чем.
Не утром, так в полночь, но Лялька-таки меня доехала! Ох и вмажу я ей, чуть доберусь! Дела, надо думать, не так плохи, коли дотащилась до автомата и связно изложила разбойное нападение. Ох и вмажу, хоть и невезучая баба Лялька, вечно с ней что-нибудь, после всех-то ее мытарств! Но она ничуть не усомнилась, что я сейчас же, в первом часу, побегу к ней в больницу, не побоявшись ночной улицы. А раз так, не усомнилась и я. Собрала все требуемое, добавила мыльницу, щетку с пастой и пару яблок, кое-как оделась и отправилась.
Аэлита Лонг была принципиально несчастным человеком. Ее крах с Профессором, ее нынешняя уголовщина — все это необычайно ей подходило. Но не будь даже столь мощного набора бед, напротив, сорви кто-нибудь звезды небесные и увешай ими Ляльку, она живо сыскала бы себе неизбывное горе в том, что у кого-то на одну звездочку побольше. За это я и жалела ее сильнее, чем за сами несчастья, из-за этого и бесилась три остановки от дома до больницы, катя на последнем, удачно подвернувшемся трамвае, совершенно пустом и особо гулко звенящем.
Про больницу на Пионерской в районе говорили «хуже некуда». Я еле нашла приемный покой в путанице темных двориков, трухлявых пристроек и наглухо забитых досками дверей. В ослепительном голом свете приемного покоя, среди замызганных кафельных стен сидела молодая, до бесцветности вытравленная бешеной перекисью врачиха в белой твердой ермолке.
— Аэлита Васильевна Лонт? — переспросила она, роясь в каких-то затрепанных ведомостях. — А, это которая избитая и предик?
— Что такое «предик»?
— Предынфарктное состояние. Ага, предик в двенадцатой палате, вторая хирургия.
Мне преградили дорогу две здоровенные санитарки, вытащившие из грузового лифта на носилках нечто неподвижно вытянутое, по изящным очертаниям укутанной в простыню головы — женское.
— Девчата! Вам что об стену горох! — сердито крикнула врачиха. — Сколько говорено — через приемный не носить, запаска на то есть! Тут сопровождающие лица!
— Да что, Марь Санна, ночь сейчас и лифт пустой! Колхозницы мы вам — через запаску, такую даль трупаков переть?
…Когда я добралась до двенадцатой палаты, Лялька лежала пластом, бледно-желтая, в лиловых кровоподтеках. Под голубоватым ночником палаты стало особенно заметно, что ее былая романтическая седая прядь солью рассыпалась по всей голове, а большое тело, абсолютно голое под тощим одеялком, расплылось в бока. «Вмазывать» не приходилось, и я придала лицу жалостливую наморщенность.
— Только без сочувствий, — мужественно приказала Лялька, сметая с моего лица натужливое сострадание, — нытья твоего не требуется. Мало мне отрицательных эмоций!
У нее всегда была странная артикуляция: говоря, она широко открывала рот, как бы стараясь хватануть больше воздуха, резковато опуская нижнюю челюсть. В молодости лицо ее от этого казалось оживленным и чувственным, а речь — весомо-обдуманной; теперь же разевание и захватывание сообщали ему лишь что-то не по возрасту капризное и демонстрировали все нижние зубы со стальными коронками. Лялька небрежно перебрала принесенное:
— Так, халат, двушки, мыльница… Есть. А сигареты, — опсихела ты? Кто же в предынфарктном состоянии курит?
— Ты сама просила!
— Имею я право переменить решение и подумать о здоровье? Ладно, можешь на всякий случай оставить и отправляться домой, кропать свои шедеврики, — так она звала мои стихи.
— Родственников и посторонних просят освободить палату.
Это вошла белопенная старшая медсестра, по всему — единственный толковый и дельный работник заведения. Она так и держалась, сухая и бодрая, вспружиненная сознанием незаменимости, и выглядела куда врачебнее следовавшего за ней врача, совсем молоденького, еще образцово-показательного. Из приподнятой руки медсестры слезился на пол шприц, так, открыто, и пронесенный через въедливые миазмы коридора.
— Ну что, предынфарктная, — обратилась она к Ляльке, — пьяную, поди, избили?
Освобождая палату как посторонняя (я всегда посторонняя), я успела только уловить, как тигрино блеснули Лялькины глаза, но все же пришлось оставить ее одну перед грядущей схваткой. В коридоре я села подкарауливать этого свежего медмальчика, чтобы спросить о Ляльке, возле дежурного поста сестричек. На столике горела зеленая лампа; под стеклом, рядом с «графиком дежурств», плодоягодно улыбалась Алла Пугачева. Уборная находилась по соседству, и передо мной начали проплывать ночные персонажи второй хирургии.
Протащилась немолодая женщина с заботливым выражением изможденного лица, осторожно и неестественно, как отдельный предмет, неся перед грудью кувалду загипсованной руки, подвешенной на бинте к шее.
Покачиваясь, прошел явно поддатый мужчина в цветастом женском халате. Его шатнуло в угол, он обхватил и дружески чмокнул там красный огнетушитель.
Старушка-медсестра, шаркая, пронесла стеклянную утку с желтой жидкостью, приблизила ее к лампе, проверяя на мутность.