Три прыжка Ван Луня - Альфред Деблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не быть преступником, никаких убийств, никаких убийств! Как можно выдержать такое — быть убийцей! Помогать другим, искалеченным, — помогать! Чтобы их лица снова посветлели! Наньгу — противиться — не противиться — умилостивить судьбу! Ведь эти люди бедняки, отбросы общества — они должны были к нему прийти; и тогда им не пришлось бы ни стоять коленями на цепях, ни валяться в своем дерьме, ни терпеть палочные удары. Его брат, его братья: он мог стать таким же, как они! Только не убивать, не убивать!
На следующее утро Ван отдал приказ, чтобы никого больше не арестовывали и чтобы выпустили всех заключенных. А если кто-то из преступников, схваченных в городе или в сельской местности, захочет придерживаться принципа у-вэй и сражаться против маньчжуров, то его следует незамедлительно принять в союз. Не находя себе места от беспокойства, Ван в полдень послал за Желтым Колоколом, который тотчас явился.
Ван ждал поседевшего полковника у двери своего ямэня, сразу повел его в дом; еще не успев поздороваться, схватил за обе руки, обнял: «Если бы Ма Ноу был жив, я бы послал за ним; но ты все равно присутствовал бы при нашем разговоре. Хочу тебе признаться: прошлой ночью я навестил в тюрьме злосчастных преступников, но сам я уже не могу быть одним из них. До последнего времени я еще надеялся, что смогу, но я ошибался; все это старые истории — молодость не вернешь. В тюрьме я увидел их — людей с отрезанными носами, ушами; они плевались в мою сторону; и как злобно смотрели! Ты, Желтый Колокол, такого еще не видал. Разыщи одного из таких людей, посмотри на него, и тогда — о, тогда ты согласишься со мной, что они ужасны, ужасны! Я не представляю себе, как можно спокойно спать, зная, что на свете существуют такие ужасные типы. И как я сам сумел пережить то, что однажды стал убийцей. А все же, мой дорогой брат, это действительно злосчастные, достойные жалости люди: после убийства они попадают прямиком в тюрьму, после кражи их заковывают в цепи, бьют по пяткам, вырывают из их тел куски плоти, прижигают им каленым железом уши; и если после этого они остаются в живых, то снова уходят в разбой, даже не понимая, чего от них хотят, чем все это закончится, почему в мире все так странно устроено: чиновники — сами по себе, и император — тоже, и крестьяне, и преступники. Да, чем же все это закончится? Я поклялся быть верным принципу у-вэй, чтобы помочь и себе, и им; и тогда, думал я, всё будет хорошо; все в горах Наньгу мне поверили, и многим действительно стало хорошо. Я не собираюсь создавать никакого царства; мне бы встряхнуть, ударить себя — за свою забывчивость. Союз у-вэй был создан для них и для меня, а я хочу нас всех погубить…»
Желтый Колокол бережно снял руку Вана со своего плеча; они сидели рядом на грязной циновке, возле двери; Ван показал на стены: «Здесь должны были бы стоять золотые будды, как в хижине Ма Ноу; эти мягкосердечные боги говорят всё — и только хорошее. Неужели я никогда больше не вернусь в горы Наньгу? Я хотел бы опять быть совсем слабым и обрести покой у перевала Наньгу, среди моих братьев».
Желтый Колокол заговорил дрожащим голосом:
«Значит, в тебе так все повернулось, Ван? Я боялся чего-то подобного. Ты легко можешь оказаться потерянным для нас, думал я. Но это всего лишь мысли. Я ведь счастлив за тебя и за себя. Чего же тебе не хватает?»
«Всего, дорогой брат. Потому-то я тебя и позвал! Скажи, чем я занимался с тех пор, как покинул горы Наньгу? Было ли это хорошо? Как должен я понимать свою жизнь?»
«Не знаю, я не был свидетелем всего, что ты делал».
«У-вэй — это хорошо. И этого у меня никто не отнимет. Я так боюсь, Желтый Колокол: боюсь, что выбрал не тот путь. А бывшие арестанты — пусть все они идут со мной, я обязан о них заботиться».
Желтый Колокол постарался успокоить Вана: тот так или иначе должен был заставить бродягу пройтись по залу суда; какой будет судьба их войска — неважно, главное, чтобы сама идея у-вэй не погибла.
Когда оба опять уселись на циновку, Ван, только что яростно обвинявший себя, замолчал. После паузы Желтый Колокол, вынырнув из задумчивости, тихо сказал, что хочет поведать своему брату одну историю.
«В некоем селении, в провинции Чжили, жила когда-то семья Хиа. Слушай меня внимательно, Ван: эта история касается и тебя; не тревожься, брат: ты поймешь, что я думаю о твоих словах, и это поможет тебе. Так вот, женщина из той семьи работала в поле, на заре запрягала волов и пахала землю. Мужа своего она любила. Однажды, когда она еще лежала в постели, изнутри стены донесся шепот: „Твой муж пристрастился к вину, не вылазит из корчмы; он обманывает тебя с дочкой соседей; и хотел бы сделать ее своей второй женой“. Муж обнял ее и поцеловал, прежде чем она отправилась в поле; она взяла за руки обоих детей и, придя на пашню, посадила их рядом с собой. Волы мычали; женщина играла с детьми, а к плугу не прикасалась. Около полудня она вместе с детьми вернулась домой; обняла мужа и сказала, что, кажется, заболела. Ему пришлось повязать вокруг бедер передник, надеть соломенную шляпу и самому вспахать поле. А она сидела на заросшей могилке позади их дома, думала о том, что мужская любовь сгорает так же быстро, как хворост или солома, горько плакала и искала, чем бы утешиться. Наконец решительно поднялась. „Сжалься надо мной, — попросила она Будду, — спаси меня!“
Среди ночи женщина соскочила с кровати, на прощание махнула рукой спящему мужу, погладила спокойно дышавших детей и вышла в ночную синеву, зашагала по широкому капустному полю, а дальше, за залежным полем, высилась крутая гора, в склоне которой были вырублены ступени, чтобы люди в определенные месяцы могли подниматься к Будде. Наверное, в ту ночь на гору взбирались и другие сельчане, потому что пока женщина лезла вверх, она замечала свежие следы выпачканных в земле босых ног. Она испытывала сильный страх, так как лестница, казалось, не имела конца, — и боялась, что ей не хватит сил. Но она все-таки шла и шла; по пути нагоняла других людей; вдруг они все заскользили вниз, в какую-то впадину, а потом, получив таким образом разгон, стали возноситься выше и выше, вовсе не переставляя ноги. Наверху, на плоской вершине горы, сидел верхом на осле, подтянув колени, Бог, двое — с зонтиками, веерами и фонарями — стояли позади него и держали осла за уздечку; смотрели они дружелюбно. Бог тоже улыбался; у него было узкое удлиненное лицо с козлиной бородкой; ступни он закутал полой серого плаща. Женщина пристроилась в самый конец цепочки паломников и, опустив голову, ждала своей очереди. Когда служители подали ей знак, она нерешительно вступила в круг света; Бог прикоснулся тонкой рукой, которая от света фонарей сделалась прозрачной, словно белый нефрит, к ее волосам и спросил, чего она хочет, наказав ей повернуться к нему спиной и только потом отвечать. Она, запинаясь, начала говорить, и при этом чувствовала себя так, будто и сама была из прозрачного нефрита. Потом снова повернулась к Богу; он нагнулся и шепнул ей на ухо одно странное слово, после чего тихо сказал, что теперь она может вернуться домой — и все будет хорошо. Она сложила ладони перед лицом и так стояла некоторое время, пока один из служителей не проводил ее к лестнице.
Прошло все лето, прежде чем женщина — которая теперь только изредка выходила в поле, а чаще сидела возле могильного холмика — после окончания жатвы крепко прижала к себе детей и потом, отпустив их, опять направилась к лестнице. Карабкаться вверх было приятно: ноги болели, но это приносило чувство удовлетворения; ей казалось, будто она поднимается на гору целую ночь. Она шла совсем одна: в этот месяц не принято было навещать Бога, но она, добравшись до вершины, взглянула в лицо суровому старому стражу и потребовала, чтобы он ее пропустил: она, мол, имеет на это право, которое никто не может оспорить. Страж, опечалившись, повел ее к темной, чудовищных размеров площадке и сказал, что Бог здесь, на месте, — ей надо только обратиться к нему. Она сразу же закричала: назвала свое имя, обвинила Бога в том, что он ей не помог. Он ответил откуда-то издалека: „Чего ты от меня хочешь, женщина?“ Она раздраженно крикнула: „Не ты должен спрашивать, а я. Я хотела умереть. Но ты дал мне утешительное слово, удлинил мою жизнь. Так чего же ты хочешь от меня? Я для того и пришла к тебе. Шла всю ночь, чтобы спросить тебя об этом“. Жестко, теперь совсем близко от нее, тот же голос спросил: „Где ты оставила детей? Кто этим летом заботился о просе на твоем поле?“ „Ты должен мне помочь; с моими детьми все в порядке; что же до поля, то это никого, кроме меня, не касается“. „Мое слово не помогло тебе, потому что ты слишком упряма, женщина“. „Да ты просто все лето водил меня за нос, ты — каверзный бог!“ „Женщина, ты сама не захотела помочь мужу и себе“. Она вдруг захохотала: „И это ты называешь утешением?“ А больше не сказала ни слова. Оттого, что нахмурился его узкий лоб, внезапно возникший прямо перед ней, она вся как-то сникла и камнем полетела в пропасть, до самого подножия лестницы, — а потом, ударившись оземь, взмыла к облакам. И затерялась среди звезд, вде и носится до сих пор, став метеором, — вместе с сонмами других таких же бездомных — перед облачными вратами. Ты меня понял, Ван Лунь?»