Последний единорог - Питер Сойер Бигл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При последних словах она обернулась в темноту и повысила голос.
Ночная птица тихо чирикнула в своем гнезде. Издалека послышался крик нишору. Хотя, на мой вкус, пожалуй, чересчур близко. Впрочем, нишори должны очень сильно проголодаться, чтобы напасть на сидящих у костра.
— Лал-Морячка, — сказал я, — я вижу, к чему ты клонишь.
Лал самодовольно ухмыльнулась. Я продолжал:
— Мне это не нравится.
Физиономия Лал сделалась еще более самодовольной. Она сказала:
— Это ты еще со мной не плавал!
— Вот именно. Впрочем, мне прежде надо еще увидеть реку, текущую с запада на восток. Я в эту Сусати не поверю, пока не омочу в ней ног. А поскольку мы не знаем точно, в каком месте мы к ней выйдем, откуда мы узнаем, вниз или вверх по течению стоит дом Аршадина?
— Вспомни, что сказала нам Лукасса. Она говорила о белых зубах реки и о том, что река поет «Есть хочу». Помнишь?
— Пороги, — сказал я. — Дом стоит над порогами. Пороги могут быть вверх по течению, а могут и вниз. Чудесно.
Лал спокойно принялась раскладывать свою постель, потом пустилась на ежевечерние поиски идеального прутика для чистки зубов. Иногда эти поиски занимают у нее целый час. Она сказала — нарочито скромно, точно храмовая послушница:
— Не каждого, кто умеет обращаться с лодкой, называют «моряком». Для этого требуется кое-что еще.
И после этого она умолкла — только бубнила что-то себе под нос и перебирала прутики.
Я провел ночь, прислонясь спиной к валуну и держа на коленях лук. Я размышлял о том, какие пакости строит сейчас лис, и о природе Других, которых призвал Аршадин, и еще часто вспоминал о Россете. Обе стражи Лал и моя миновали без происшествий. Но он был очень близко, этот третий, и он знал, что я это знаю. Один раз, когда я собирался будить Лал, в круге света от костра прошуршал таракки и снова исчез. Таракки был двуногий — других так высоко в горах не водится. В эту минуту я мог бы швырнуть камень в темноту и попасть в своего врага. Чтобы выгнать таракки из его норки ночью, надо немало повозиться — они ведь в темноте не видят. Но мой враг, видимо, решил, что ради такой шутки повозиться стоит. Нападать он не собирался, пока рядом Лал. У него будет предостаточно времени, когда мы выйдем к реке. Это он просто поздоровался.
Мы вышли к Сусати через полтора дня. Река мирно струилась на дне глубокой расселины, которая застала нас врасплох. Как я уже говорил, наш путь был не столько опасным, сколько скучным и извилистым. Нам не приходилось висеть над обрывом, цепляясь ногтями за рушащийся карниз, не приходилось заставлять лошадей перепрыгивать через снежные пропасти. Зато очень часто приходилось давать здоровенный крюк, чтобы обогнуть очередную осыпь. Никаких головокружительных спусков — всего пара перевалов, где к тому же дорога была относительно ровная: замочные скважины между отвесными утесами, наполовину заваленные старыми ледниковыми валунами и щебнем, так что пробираться по ним было куда труднее, чем по горным склонам. А тут мы шли, растянувшись цепочкой, огибая огромную скалу, и увидели внизу, не так уж и далеко, реку, прямую, как шрам от меча. Она текла с запада на восток, сверкая под полуденным солнцем.
Мы с Лал стояли, глядя друг на друга, пока лошади тыкались нам в затылки и наступали на ноги — они почуяли внизу воду. Я и сам чуял ее — холодный запах щекотал мне ноздри. Наконец Лал вздохнула и сказала:
— Ну вот. Дальше начинаются сложности.
— Никаких порогов не видать, — сказал я. Ее лицо снова приняло это выражение — сознание собственных тайных познаний, настолько глубокое, что она сама с трудом выносила груз этой мудрости. Я сам часто ощущал нечто подобное. Она очень медленно опустила одно веко, потом подняла его снова, взлетела в седло и направилась вниз по тропке. Я сел на лошадь, поймал поводья конька милдаси и двинулся следом. Один раз я оглянулся — но, разумеется, позади не было ничего, кроме камня и старого-старого льда. Может, зря я так сурово обошелся с Россетом?
Чтобы оправиться после прикосновения человека, которого я так и не увидел, мне понадобилось больше времени, чем после перехода через Северные пустоши. Прошло несколько дней, на мне и следов-то никаких не осталось, а я все еще бродил как одурманенный — слабый, с трясущимися руками. Я больше не мог доверять собственному телу. Россет помимо своей собственной работы без жалоб выполнял половину моей. Он рассказал мне об этих троих, которые преследовали Ньятенери много лет и наконец настигли ее в «Серпе и тесаке». Он говорил, в том, что я свалился без борьбы, словно бык на бойне, нет ничего постыдного, и что мне следует гордиться тем, что я вообще выжил после этой встречи. Пришлось поверить ему на слово.
Россет ни разу не спросил, что я делал там под дверью. Это было очень любезно с его стороны — так же как и то, что он все это время работал за двоих. Несмотря на то что я не люблю рассказывать о себе, а Россет только и делал, что трепал языком, как ветряная мельница, в конце концов он каким-то образом ухитрился разузнать о моей жизни почти столько же, сколько я знал о нем. Нет, не насчет нас с Лукассой — об этом-то знал любой скупщик шкур или торговец зерном, которому случилось переночевать в трактире, — а о нашей деревне с ее двумя священниками и единственной шлюхой, о кузнеце, которого боялись все, кроме Лукассы, о моих тете и дяде и о ткачихе, которая учила меня своему ремеслу. До сих пор не знаю, когда я успел рассказать ему все это — даже историю о том, как я воровал плоды диригари из сада своей наставницы, хотя этого я стыжусь до сих пор. Ведь Россет был всего лишь мальчишка, на два года моложе меня, невинный, как один из поварят Шадри — пожалуй, даже более невинный, — и при этом считающий себя опытным, как старый бурлак. Не знаю, почему я разговаривал с ним так откровенно.
— Расскажи мне еще про твоих родителей! — то и дело просил он. И когда я запинался, забыв любимое блюдо отца или какую-нибудь шутку мамы, взгляд у него делался странный, почти укоризненный, словно говорящий: уж если бы он, Россет, знал своих родителей, он бы точно помнил о них все-все! Может, так оно и было. Его первое отчетливое воспоминание — это как Карш волочет его куда-то за шкирку. Все, что было до того, — лишь обрывки и тени, которые вполне могли оказаться просто снами. Впрочем, временами Россет явно бывал другого мнения. Когда я спросил его, как он попал в «Серп и тесак», Россет сказал, что Карш купил его у бродячего торговца-криши «в обмен на трех бойцовых петухов и мешок лука из Лимсатти. Он до сих пор жалуется, что продешевил — говорит, два из трех петухов были отличными бойцами, а сладкий лук из Лимсатти в тот год удался хорош, как никогда. Гатти-Джинни говорил мне, что один петух был слепой, но я этого ничего не помню».
О Лал и Ньятенери он теперь почти не упоминал. Это мне было очень кстати. Однако он восполнял это нескончаемой болтовней о Лукассе. Он то и дело принимался уверять меня, что она точно не в себе — очевидно, ей пришлось многое пережить, а страдания временами меняют людей до такой степени, что они не узнают даже тех, кто любит их больше жизни. Но мое терпение и настойчивость рано или поздно восторжествуют, он в этом уверен — она с каждым днем относится ко мне все доброжелательнее и постепенно начинает смотреть на меня совсем иначе, это сразу видно. Россет был настолько искренен, что у меня просто не хватало духу сказать ему, как сказал бы я любому другому в первый же раз, как зайдет об этом речь, что об этом говорить не следует. Но и слушать его я не мог тоже. Так что мне ничего не оставалось, как держаться подальше, если мы работали вместе, или находить себе какое-нибудь занятие, которое позволило бы мне в течение нескольких часов не встречаться с Россетом. Так и вышло, что я часто сидел при старике.