Зимний скорый. Хроника советской эпохи - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Григорьев подумал: нет, ничего не изменится. Вот, если только, не дай бог, большая война.
Обычный день, обычный спор на кухне.
Наощупь суть, бунтует естество.
Вопрос ребром: «А дальше что?!.» И тухнет.
А далее — не будет ничего.
Изломленность глухой подводной жизни,
где всё сквозь толщу — радость и беда.
Я так боюсь, что злая ясность мысли
к России не вернется никогда.
Я так боюсь, что, мучаясь в сомненьях,
Мы вымучить не сможем ничего.
Вторично не приходит вдохновенье
к народу, пережившему его.
Лектор принес из райкома два плаката. Повесил их, свернутые в трубки, на гвоздики. Потом резко развернул, сам повернулся к аудитории и указал на открывшиеся изображения:
— Вот так, товарищи!
На одном плакате над кремлевскими башнями поднимался огненно-дымный гриб ядерного взрыва. На другом — строгий американский солдат в каске, державший у груди винтовку с примкнутым кинжальным штыком, стоял на фоне карты Советского Союза. Во всю ее длину — от Украины до Восточной Сибири — шла надпись огромными буквами: «OCCUPIED» — оккупировано.
Григорьев сразу узнал эти рисунки: той мрачной весной 1983-го они кочевали по страницам газет, их показывали в телепередачах.
От разрядки уже не осталось и воспоминания. Под боком у страны пылал Афганистан. Рейган объявил о противоракетной программе СОИ. На европейских натовских базах принялись расставлять на стартовом бетоне крылатые ракеты — остроклювые, жутковато-игрушечные с виду снарядики, машинной мертвой хваткой нацеленные на советские города.
Такого накала взаимной ненависти не было и в годы вьетнамских бомбежек, разве только в начале пятидесятых. Именно оттуда, из журнала «Кольерс» тридцатилетней давности, из фантастической статьи о будущей войне Америки с СССР заново извлекли на свет картинки со взрывом водородной бомбы над Москвой и с американским часовым-оккупантом. Интересно, кто первым их раскопал в библиотечной пыли — наши пропагандисты или западные?
— Вот так они видят наше с вами будущее, товарищи! — Лектор вздрагивал от ярости. Казалось даже, что он слегка нетрезв: — Первые залпы уже гремят, идеологические. Их якобы свободная пресса оболванивает свое население по худшим рецептам Геббельса. Наша братская помощь революционному Афганистану на их языке агрессия! А установка «Першингов» и крылатых ракет в Европе — это, видите ли, ответ на какое-то развертывание наших ракет средней дальности!
Слушатели сидели, как каменные. Всё, о чем говорил лектор, они ежедневно читали в газетах, слушали по радио и телевидению. Но судорожная речь и дерганые движения того, чьим голосом с ними говорила власть, ошеломляли.
А лектор запрокинул голову, расширил круглые глаза, как будто увидел магические письмена на потолке, и с мрачным торжеством возгласил:
— Недолго осталось. Может, полгодика. Осенью нынешнего восемьдесят третьего года начнется! Ох, начнется!!
— Да не будет никакой войны! — пренебрежительно отмахнулся доцент. — Вот, уже сентябрь, наступила осень. Ну и что? Обошлось и обойдется.
И, глядя на «полубогов», собравшихся за столом, в это можно было поверить. Их явно не тревожила военная угроза. Они, хоть пугались порой каких-то сокращений (их никогда не сокращали), оставались всё так же веселы, моложавы, любой — душа общества, и так же шутками-шуточками легко перемалывали институтские новости и всё на свете. Нина и подавно не старела, лишь наливалась величественной красотой женской зрелости.
Черт возьми, — думал Григорьев, — Димка умер, а вот эти — какие-то вечные. Так радужная масляная пленка на воде, должно быть, чувствует себя вечной, пока волнение не слишком велико…
Странно только было при последних встречах с Ниной замечать, как на ее лице отражается смятение. Странно было вдруг, в разгар застолья, ловить на себе ее взгляд — напряженный, словно испытующий. И это после шести лет развода!
Еще пару лет назад, — размышлял Григорьев, — ты на меня так не смотрела. Видно, подглодал тебя какой-то червячок. Видно, не ах как радостно тебе в новой жизни! И мысли эти были приятны, хотя и не волновали.
— А все страсти с крылатыми ракетами, все вопли о сбитом самолете корейском — война нервов, — рассуждал доцент. — Они нам на психику давят, мы им. Кстати, как вы к Андропову относитесь?
— Пытается что-то сделать, — сказал Григорьев. — Хоть начал с дурости: людей по баням и кинотеатрам ловить, не прогуливают ли работу. Но, говорят, какой-то эксперимент в промышленности готовится. Вроде убиенной косыгинской реформы.
— Опять повышение самостоятельности предприятий? — усмехнулся доцент и налил ему водки. — Давайте, выпьем за то, чтоб ваш эксперимент поскорей провалился!
— Даже так? — удивился Григорьев.
— Только так! Затевать любые перемены бессмысленно, а у нас в особенности. Вообще, если все человеческие занятия выстроить по степени идиотизма, то на первом месте политика должна стоять, а ловля чертей наволочкой — уже на втором!
Включили музыку, говорить пришлось громче. И вдруг — Григорьев опять встретился взглядом с Ниной. Она в этот раз сидела не рядом с доцентом, а на другом конце стола и пристально смотрела сквозь колыханье смеющихся и жующих лиц.
— Политик — не бог, только человек, — рассуждал доцент. — Ему кажется, он рычаг управления держит в руках. А на самом-то деле он этим рычагом всего-навсего дает шлепок людской каше. И завихряется в ней броуновское движение частиц — особых, наделенных собственной волей. И пошло, пошло, по законам хаоса! Как ни дергай рычаг, сколько по каше ни шлепай, будут только новые завихрения возникать, и результат всякий раз неожиданный… Пример? — доцент на секунду задумался: — Да вот, хоть Ленина возьмите. Ну, ну, никакого святотатства, величайший ум, а окружение — рыцари, интеллектуалы. Вот уж дали шлепка российской каше! Цели — благороднейшие! Зашевелилась каша, забурлила. Что в итоге? Через каких-нибудь пятнадцать лет в России новое крепостное право, а тех самых ленинских рыцарей ленинским же именем — после пыток к стенке…
Нина издали смотрела испуганными глазами, точно сквозь аквариум, в котором плавали круглые, лоснящиеся физиономии мужчин и раскрашенные алкогольным румянцем и косметикой лица женщин, водорослями извивались руки с вилками и рюмками, переливались волны возбуждающих запахов — соусов, приправ, духов.
Григорьев остановил руку доцента с бутылкой:
— Мне сегодня хватит.
Явно предстоял неприятный разговор с Ниной. Конечно, неприятный. Приятного ждать нечего.
— А мы по последней, — сказал доцент. — За светлую память Леонида Ильича. Вот мы его сейчас ругаем — такой, сякой, тупица. Да Брежнев был гений! Тончайший, неоцененный мыслитель! Он тоже по первости пытался действовать: хозяйственная реформа, то, сё. Да вовремя спохватился. То ли чехословацкие события отрезвили, то ли сам догадался: получится непредвидимое. И тогда — необыкновенное решение: раз все поступки дают неожиданный результат, никаких поступков! Никаких шлепков противной каше не давать, пальцем ее больше не трогать. Гений! Толстовский Кутузов, не меньше! А результат? В чем он ошибся? Да в том же, в чем все политические гении ошибаются. Оказалось, в политике бездействие — тоже действие, никаких поступков — поступок, и никаких шлепков — ого-го какой шлепок, только особенный. Пошла каша по-своему булькать, и уж такие зловонные пузыри из нее полезли. Оказывается, загнила! Но разве можно Леонида Ильича, царство ему небесное, за это винить? Всё равно, что Ленина за тридцать седьмой… И раз предвидеть результат нельзя, не надо себя и взвинчивать. У нас такая страна — еще долго сможет гнить, на наш век хватит. А нарушьте вы этот покой с самыми благими намерениями хоть одной крупинкой, бросьте ее в кашу да чуть помешайте — такое накличете, так забурлит! И надеяться при этом, что вынесет на нужный результат, всё равно, что чайник на огонь поставить и ждать: авось, «чудо Джинса» случится, движение молекул так сложится, что огонь еще сильней нагреется, а вода в чайнике превратится в лед. Тоже ведь какая-то вероятность существует… Чему вы улыбаетесь?