Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Буйносовы девы в ожидании балов и фейерверков томились у окошка, – вот уж не нашли плоше места! Ни рощи – погулять, ни бережков – посидеть, кругом – тина, мусор, щепки… С берега, с желтых кораблей несутся стукотня, мужичьи крики. Туда часто подъезжали верхами кучи кавалеров. Но девы только, – ах!.. – издали на стройных всадников. Никто не знал, когда начнутся развлечения. Теперь по ночам у кораблей зажигали костры – работали всю ночь. Девы занавешивали юбками оба окошка в светелке, чтобы не просыпаться от страшных отблесков пламени…
Когда на дворе, огороженном бревенчатыми стенами, подсохла грязь, выходили на крылечко, на солнцепек, – скучать. Конечно, можно было развлечься с девами, сидевшими на других крылечках: с княжной Лыковой дурищей – поперек себя шире, даже глаза заплыли, или княжной Долгоруковой – черномазой гордячкой (скрывай не скрывай – вся Москва знала, что у нее ноги волосатые), или с восемью княжнами Шаховскими, – эти – выводок зловредный – только и шушукались между собой, чесали языки. Ольга и Антонида не любили бабья.
Однажды во двор нагнали мужиков, – в одно утро поставили качели и карусель с конями и лодками. Но к потехам не пробиться: то царевич хотел кататься, толкая мамок, чтобы не держали его за поясок, то маленькие царевны Иоанновны. С ними выходил наставник, – в одном кармане кафтана – шелковый платок для вытирания носа, в другом – пучок прутиков – розга, – немец Иоганн Остерман, с весьма глупым большим лицом, насупленным от важности, в круглых очках. Он усаживал царевен в лодочки, сам садился на расписного коня, говорил мужикам, крутившим карусель: «Нашинай, абер лангзам, лангзам[13]», – закрыв под очками глаза, ширкая огромными подошвами, крутился до одури. Иногда с большого крыльца скатывались пестрой кучей дурачки в кафтанцах навыворот, эфиопы – черные, как сажа, два старичка шалуна в бабьей одежде, задастые комнатные женщины, и выплывала, ведомая под локти со ступеней, царица Прасковья в просторном платье черного бархата. Ей выносили стул, подушки, – садилась, отворачивая от солнца голубоглазое, полное, как дыня, подрумяненное лицо. Парика не носила, темные волосы свои были хороши. Карлики, дурачки, шалуны, надувая щеки, садились у ног ее. Комнатные женщины умильно становились за стулом.
– Садитесь, садитесь, – лениво говорила царица боярышням, чтобы больше не кланялись, оставались бы сидеть на крылечках. Смотрела на качели, на карусель, начинала слабо стонать, клоня набок голову. Женщины испуганно придвигались:
– Что, матушка, свет ясный, что болит?
– Ничего… Отвяжитесь… (У царицы всегда что-нибудь болело, – была сыра.) Эй ты, Иоганн… Будет тебе крутиться-то, царевнам головки закружишь… Вот уж, господи прости, дурак немец… Долговязый такой, в очках, а только ему крутиться…
Иоганн Остерман подводил девочек к матери. Старшая, восьмилетняя Екатерина, была ряба, глазки у нее косили, – за это царица ее жалела. Младшую, толстенькую, веселую Прасковью, любила, – гладила по кудрявым волосикам, притянув к животу между раздвинутых колен, целовала в лобик. Средняя, Анна Ивановна, смугловатая угрюмая девочка с бледными губами, подходила робко, всегда позади сестер…
– Чего под ноги-то косишься, мать не съест, – говорила царица. Брала с поднесенной шалуном-старичком тарелки сладость, одаривала любезную Пашеньку, одаривала Катеньку и – «на пряник!» – совала Анне. Вздохнув, оглядывала наставника – от суконных коричневых чулок до приглаженного паричка. – Ох, рано ему детей отдала, – надо бы им с мамками еще понежиться…
Задастые женщины трясли за стулом юбками.
– Рано им, свет-матушка, рано в науку-то…
– А ну вас, не шипите в ухо… – Царица морщилась. Подзывала Остермана. – Что, немец, им читал нынче? Учил ли принцесс по-немецки, цифири учил ли?
Иоганн Остерман, выставляя ногу, поправлял очки и весьма длинно, без сути дела, докладывал. Царица медленно кивала, не понимая ни слова. Одно понимала: как прежде, по старине, теперь не жить. Хотя и трудно – равняться надо по новым порядкам. Памятен остался ей девяносто восьмой год, когда за эту старину разогнали весь кремлевский верх, царевна Софья с сестрами едва кнута миновала, царица Евдокия при живом муже серою монашкою слезы льет в Суздале…
Прасковья недаром была родом Салтыкова – сыра, но умна, – умен был и советчик ее, управляющий и дворецкий, родной брат Василий. Они понимали, – Петру Алексеевичу в Москве без приличного царского двора не обойтись: иноземные послы, именитые иноземцы взыскательны, не всякого потащишь на Кукуй к Монсихе… Царица Прасковья завела в доме политес и принимала послов, путешественников, важных торговых людей из-за границы. Любезная старина оставалась у нее в задних комнатах, с глаз ее убирали, когда надо. За все это Петр Алексеевич царицу Прасковью любил и жаловал.
Поскучав на солнцепеке, Прасковья Федоровна удалялась с дочерьми и челядью. Буйносовы девы садились на карусель, приказывали мужикам вертеть шибче чего невозможно. Тихо визжали. Издалека доносились пушечные выстрелы да крики мужиков, поднимающих мачту где-нибудь на корабле. А там уже и обед. Дрема в жарких светелках, пахнущих смолой. Раза два из города присылали от Романа Борисовича за бельецом. Посланный рассказывал, что князюшка живет в великой тесноте – вчетвером в каморке на дворе у Апраксина, и когда кончится воронежское сидение – никто не знает…
В полдень однажды во двор верхом въехал Петр, худой, загорелые щеки свежевыбриты. Весело оглянулся на карусель, взглянул на окошки, где заметалось сонное бабье. Соскочил с коня, поправил шарф, коим был опоясан по узкому кафтану, и побежал наверх к царице Прасковье.
Минуты не прошло – всему дворцу стало известно, – завтра утром спуск корабля, и начинаются празднества.
.. . . . . . . . . . . .
Двухпалубный пятидесятипушечный корабль «Предестинация» стоял на пологом берегу на стапелях и стрелках. Крутая корма его, с тремя ярусами квадратных окошек, искусно изукрашена дубовой резьбой. По черным бортам – две белых полосы, на медных петлях откинуты пушечные люки. Подкручены к реям паруса из суровой парусины. На тупом носу, расположенном значительно ниже кормы, голая наяда поддерживала мощными, как бревна, руками длинный бушприт, несущий, в отличие от прежних кораблей, одни только косые паруса. Корабль был построен по чертежам Петра, под наблюдением его, Федосея Скляева и Аладушкина.
Солнце поднялось за цыплячье-зелеными холмами, за ветхими башнями Воронежа. День – безоблачный, прохладной синевы. Приятный ветер легко рябил воду, заманивал распустить паруса, плыть, куда полноводно течет река, – в весеннюю даль.
На дощатом помосте, близ корабля, стояли столы с яствами и питьем. Ветром трепало углы суконных красных скатертей, перья на шляпах, локоны париков, кисти офицерских шарфов. За столами сидели царица Прасковья и царевна Наталья с детьми, послы и посланники, голландские и английские купцы, поляки, немцы, иезуит из Парижа, Амалия Книперкрон, саксонский военный инженер Галларт и только что прибывший с письмом короля Августа имперский герцог Карл Евгений фон Круи. Гости, хотя бы и весьма родовитые, но не столько сейчас важные, стояли за столами на помосте. Матросы разносили водку в деревянных ведрах.