Ломоносов. Всероссийский человек - Валерий Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ломоносов довольно быстро сориентировался в новой ситуации и приветствовал переворот новой (последней в своей жизни) одой. Надо сказать, она получилась выразительней, чем предыдущая, посвященная Петру III. Но в ее пафосе заключена роковая двусмысленность. Ломоносов, естественно, обличает свергнутого императора, делая упор (в соответствии с официальной точкой зрения), с одной стороны, на союзе с Пруссией:
Слыхал ли кто из в свет рожденных,
Чтоб торжествующий народ
Отдался в руки побежденных?
О стыд, о странный оборот! —
с другой — на замысленном «поругании православной веры»:
О вы, которым здесь Россия
Дает уже от давних лет
Довольства вольности златыя,
Какой в других державах нет,
Храня к своим соседям дружбу,
Позволила по вере службу
Беспреткновенно приносить,
На то ль склонились к вам монархи
И согласились патриархи,
Чтоб древний наш закон вредить?
И вместо чтобы быть пред нами
В пределах должности своей,
Считать нас вашими рабами
В противность истине вещей?
Без сомнения, Ломоносова-националиста искренне возмущало стремление заезжих иностранцев управлять Россией. Но ведь Ломоносов-просветитель, Ломоносов-реформатор сам же несколькими месяцами ранее предлагал практически то же, что задумал Петр III. Или то, что можно Landskinder, не позволено чужакам?
Но сейчас соперники Ломоносова, его личные враги, которых он считал и врагами России, и врагами просвещения, торжествовали победу: одним из первых указов Екатерины Тауберт был произведен в статские советники, в тот чин, который был у его тестя. Коллежский советник Ломоносов был взбешен; и — все против него! — именно в этот момент ему снова становится физически хуже. 24 июля он пишет Воронцову: «Тяжкая моя болезнь, снова усилившись в другой ноге, не дает мне покоя и свободы не токмо из дому, но ниже из постели вытти…» Ломоносов жалуется канцлеру, что «Тауберт в одной со мной команде, моложее меня, коллежским советником восемь лет, пожалован статским советником без всякой передо мной большей заслуги, или, лучше сказать, за прослуги, за то, что беспрестанно российских ученых гонит и учащихся притесняет». Ломоносов в отчаянии: «Больше бороться не могу; будет с меня и одного неприятеля, то есть недужливой старости. Больше ничего не желаю, ни власти, ни правления, для чего подал сегодня я челобитную его сиятельству Академии наук президенту».
В «нижайшей челобитной» Ломоносов перечисляет свои заслуги (прилагается «свидетельство о науках» — собрание хвалебных отзывов о Ломоносове-ученом, начиная со студенческих лет; их оказывается не так уж много, и в значительной части они взяты из частных писем) и просит пожаловать ему при увольнении чин действительного статского советника[131]и пенсию в 1800 рублей. «Между тем в покое и в уединении от хлопот, бывающих по должности, пользуясь таковою е. и. в. щедростью, в часы, свободные от болезни, не премину в науках посильно упражняться в пользу отечеству».
Но уже на следующий день настроение Ломоносова изменилось: дело в том, что его навестил некий гость, принесший ему весьма обнадеживающие новости. По-видимому, это был 21-летний Федор Григорьевич Орлов, четвертый по старшинству из пяти братьев, сыгравших такую важную роль в недавней «революции» (кстати, потомкам Федора Орлова и Ломоносова суждено было породниться). Юноша сообщил профессору, что его ода имела успех, и пообещал покровительство своего брата Григория. Григорий Орлов занял при дворе то же блистательное и несколько двусмысленное место, которое недавно занимал Иван Шувалов, и не против был примерить роль покровителя наук и искусств.
Перед Ломоносовым замаячили новые радужные перспективы. В тот же день он отправляет Орлову восторженное письмо: «Ныне время златой век наукам поставить и от презрения (в которое я было сам первый попал) избавить возлюбленный российский род!» В письме, отправленном день спустя Федору Орлову, Ломоносов более конкретен. Его цель — получить чин, более высокий, чем у Тауберта, причем об отставке речь уже не идет. Честолюбивый ученый не забывает напомнить: «В чужих краях жалуют профессоров знатными чинами» (Вольф получил баронство, Линней награжден орденом Северной звезды), «а книгопродавцев и типографщиков, каков г. Таубергаупт, и других рукомесленных людей никакими чинами не повышают».
Великие люди тоже бывают в иных ситуациях суетны. Понятно, что Ломоносову «знатный чин» нужен был, чтобы иметь преимущество перед «Таубергауптом» («голубиной головой», как язвительно именует Ломоносов своего неприятеля) при решении принципиальных академических вопросов. Но страсть, с которой Михайло Васильевич добивался этого отличия, была явно чрезмерной.
2
А между тем главный противник, «недужливая старость», был посильнее Тауберта. Старость? Ему было немногим за пятьдесят… Но человеческий век был в ту эпоху короток. У пятидесяти одного члена академии, избранных за первые 25 лет ее существования, средняя продолжительность жизни — 44 с половиной года. Ломоносов к тому же слишком много работал, имел дело с вредными реактивами (не забудем, что в лабораториях той поры была скверная вытяжка, а все вещества пробовались на вкус), любил выпить, неправильно питался (заработавшись, он, по свидетельству племянницы Матрёны Евсеевны, мог неделями не есть ничего, кроме хлеба с маслом, и жене, вероятно, не под силу было заставить его по-человечески пообедать), вкладывал душу как в великие начинания, так и в мелкие служебные конфликты, и мучительно их переживал. Все это не укрепляло его здоровья. В последние годы жизни он не покидал города; близ дома на Мойке он разбил садик, и короткие часы отдыха проводил там, «прививая и очищая деревья перочинным ножом, как он видел это в Германии». Там же, в садовой беседке, он в летнее время и работал, прихлебывая ледяное мартовское пиво; там, сидя на крыльце в китайском халате, принимал гостей. Часто останавливалась у сада на берегу Мойки карета Шувалова, запряженная «шестеркой вороных», с гайдуками. Впрочем, дом был открыт и для холмогорских мужиков, которые в летнее время приходили из Архангельска на кораблях, а в зимнее — санным путем, и приносили выбившемуся в большие люди земляку в подарок моченую морошку, сельдь, треску. Ломоносов с удовольствием выпивал и беседовал с ними. Обо всем этом старушка Матрёна Евсеевна рассказывала в 1828 году писателю Свиньину, который, впрочем, горазд был приврать. Еще рассказывала она, что Ломоносов под старость стал «чрезвычайно рассеянным». «Он нередко вместо пера, которое он по школьной привычке любил класть за ухо, клал ложку, которой хлебал горячее, или утирался своим париком, который снимал с себя, когда принимался за щи. Редко, бывало, напишет он бумагу, чтобы не засыпать ее чернилами вместо песку…» Такого не придумаешь.