Лавина - Виктория Токарева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скучно. Давай водки добавим.
Налили водки. Сделали по глотку. Алик добавил колес. Потом водки.
Космический корабль стронулся с места и мерзко задребезжал. Скорость нарастала, дребезг усиливался. Потом взрыв. Треск и пламя. Загорелась голова.
Алик дошел до телефона. Снял трубку. Набрал номер. Позвал:
— Мама….
И упал.
Трубка раскачивалась над остановившимися глазами. И оттуда, как позывные, доносился голос матери:
— Але… Але…
Ирина ничего не могла понять. Вроде бы она слышала голос Алика, но тут же замолчали. Наверное, отошел контакт. Алик часто ронял телефон. Он вообще не бережет имущество.
Ирина положила трубку и набрала номер Лидии Георгиевны. Алик последнее время жил в ее однокомнатной квартире, туда приходили его гости, туда перетащили видеомагнитофон. Грязь такая, что квартиру было легче сжечь, чем убрать. Но Лидия Георгиевна приходила, и убирала, и оставляла еду и свою пенсию. Она любила внука как никого и никогда. Это была главная любовь всей ее жизни.
Жили на деньги Ирины. Ирина взяла несколько частных учеников, детей миллионеров. За один урок платили столько, сколько раньше за год. Странное наступило время. С одной стороны, все разваливается. А с другой стороны, она впервые может достойно продавать свое образование. Свой педагогический дар.
Ирина снова набрала номер. Занято.
Надо было собираться, ехать к ученице.
Ирина не любила метро. Предпочитала наземный транспорт. Народу в троллейбусе набилось больше, чем он мог вместить. Ирину мяли и утрамбовывали. Но чем хуже, тем лучше. Если удобно сесть у окошка, наплывают мысли. А когда тебя месят и вращают, силы уходят на выживание и противостояние.
Ирина перестала ходить в общественные места: на концерты, в театры. Раньше входила в зал под руку с Месяцевым — и этим все сказано. А сейчас входит в зал, видит полный партер народа, где она никому не нужна. И никто не нужен ей.
Изо всех Христовых заповедей самой трудной оказалась: «смири гордыню».
«Не укради» — легко. Гораздо труднее — украсть. «Не убий» — и того легче. Ирина не могла убить даже гусеницу. «Не лжесвидетельствуй» — тоже доступно. А вот «смири гордыню», пригни голову своему «я», выпусти в форточку свою женскую суть. И при этом — не возненавидь… ненависть сушит душу до песка, а на песке ничего не растет. Даже репей…
Однажды в подземном переходе встретила Музу Савельеву. Прошла мимо. Муза позвала. Ирина не обернулась. Прошлая жизнь осталась где-то на другом берегу, и не хотелось ступать на тот берег даже ненадолго. Даже вполноги.
Недавно зашла в универмаг и увидела себя в большом зеркале с головы до ног. В длинной дорогой шубе она походила на медведя-шатуна, которого потревожили в спячке. И теперь он ходит по лесу обалделый, не понимающий: как жить? чем питаться? И вообще — что происходит?
В этот вечер Месяцев и Люля поехали в театр. Шла новая пьеса известного режиссера. Премьера. Люля не пропускала ни одной премьеры. Разделись в комнате у администратора, чтобы не стоять потом в очереди. Администратор Саша оказался знакомым Люли. Он помог снять ей пальто, хотя Месяцев стоял рядом.
На Люле был розовый костюм, купленный в последней поездке, розовый лак на ногтях и розовая поблескивающая помада. Люля была вся розовая и поблескивающая, как леденец. Ее хотелось лизнуть.
Там же раздевался некий Шапиро, известный ученый-физик, светский человек. Он катался на горных лыжах, обожал красивых женщин, не пропускал ни одной премьеры, и было непонятно, когда он работает. Физик поверхностно поздоровался с Люлей. Люля ответила, глядя чуть выше лба, и Месяцев понял: они знакомы. Были знакомы. А скорее всего, были близки, отсюда этот заговорщический общий не-взгляд. Люля как бы послала сигнал: внимание, опасно… Он: вижу, вижу, не бойся, не выдам…
Сели в партер. Месяцев оглянулся. Ему вдруг показалось: весь зал спал с Люлей. Все мужчины. И те, кто с женами, и солдаты с девушками, и толстый негр. «Какой же я дурак», — подумал Месяцев.
Пьеса была хорошая, и артисты играли хорошо, но Месяцев думал только одно: «Какой же я дурак…»
В антракте он сказал:
— Я поеду домой, а ты как хочешь.
Люля пошла следом. Молча оделись. Молча сели в машину. Месяцев обдумал план ухода: необходимые ноты, бумаги он заберет сейчас. А за роялем можно будет прислать позже. Такелажники удивятся, но поймут. А может, и не удивятся. Какая им разница. Им лишь бы платили деньги, и больше ничего.
Можно, конечно, объясниться с Люлей, но что он может ей сказать? Какой же я дурак… А при чем тут она? Он — дурак. А она какая была, такая и осталась.
Месяцев решил обойтись без выяснений. Не упрекать, не задавать вопросов. И тут же спросил:
— Он был твой любовник?
— Кто? — не поняла Люля.
— Ну, этот… — Месяцев вдруг забыл его фамилию.
— Был, — сказала она.
— Ты его любила?
— Какое-то время.
— Ты всех любила, с кем спала?
— А что тебя удивляет? Спать без любви вообще безнравственно. По-моему…
— Значит, это правда?
— Что?
— Люля — это понятие. Это образ жизни.
— Сколько лет было твоей жене, когда вы встретились?
— Шестнадцать.
— А мне тридцать четыре. Я ведь не могла сидеть сжав колени. Я искала.
— И нашла. Дурака. Какой же я дурак…
Люля молчала.
— Я переоценил свои возможности. Я не могу жить с женщиной, с которой переспал весь город. Я ухожу.
Месяцев свернул во двор, остановил машину. Он не мог дальше ехать.
Люля заплакала.
— Я все тебе оставлю. Только рояль заберу.
Люля продолжала плакать. Она снимала со щек слезы и смотрела на пальцы.
— Ну что ты плачешь? — Месяцев чувствовал свое сердце.
— Мне страшно… — проговорила Люля. — Что-то случится… Что-то случится, и все кончится. Я не вынесу.
Месяцев обнял ее, розовую, чистую, желанную.
Люлин каблук попал на гудок. Машина гуднула, как олень в лесу. Трубный зов пронзил московский дворик.
Ночью поднялся ветер. Деревья шумели с такой силой, будто начался ливень. Но ливня не было. Просто шумели деревья.
Ирина встала. Набрала номер. Занято.
Она позвонила Зине, которая жила в соседней квартире через стенку с Аликом. Зина — свой человек. Бесхитростно сообщала, когда за стеной драка… Когда приходила милиция… У Зины рос свой Алеша, и тоже без отца. Это их объединяло: женское одиночество и материнская тревога. А все остальное на этом фоне казалось несущественным.