Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В референтуре
Гибель Диляры
«Основная задача, поставленная перед Институтом Мировой литературы, это изучение русской литературы, литератур советских республик, а также зарубежной литературы, древней и современной».
Сотрудники Института пользовались нашими рефератами, а также получали от нас устную информацию. Мы выступали перед ними с обзорами зарубежной печати. Среди наших слушателей находились вошедшие в историю инакомыслящие. Светлана Иосифовна Аллилуева задала мне вопрос, есть ли надежда на будущее, изъяснялись мы с ней эзоповым языком, и мой ответ был: «Ни малейшей». Дочь Сталина покачала головой: «О, нет, вы не знаете…» А чего я не знаю, так и не смог от неё добиться. Сейчас её упрекают за то, что в своей второй книге, написанной и выпущенной уже за рубежом, она выдала мне неизвестное – назвала круг своих инакомыслящих друзей.
Слегка подавшись вперед и глядя на нас не косившим глазом, Андрей Донатович Синявский внимал нашим рассказам о том, что появился за рубежом некто печатающийся под псевдонимом «Абрам Терц». Мы же понятия не имели о том, что Синявский слушал о самом себе, равно как впоследствии не могли и подумать, что испытания, которые он принял на себя, были согласованы с властями, и ему в затворничестве позволили написать книгу в полемике с нашим общим представлением о Пушкине.
Работая над рефератами, чувствовал я себя пособником и противником той же силы. Говоря словами Герцена, поддерживал порядок отрицательно, изгрызал чрево идеологического монстра изнутри, по-конрадиански, вроде доктора Монигема из романа «Ностромо». Критические по нашему адресу пассажи пытался передать как можно выразительнее, чтобы тем, кто собирался использовать мои тексты как снаряды в идеологической войне, нельзя было увернуться от самоочевидности. «Почему у нас нельзя некоторые вещи назвать своими именами?» – как бы задавал я вопрос тем, кто в полемике с антисоветской пропагандой будут цитировать мои рефераты.
«Душу отводите?» – спрашивала меня моя начальница, универсально образованная Диляра Гиреевна Жантиева. Из семьи по-европейски утонченных обрусевших кавказцев, она должна была бы погибнуть от рук тех или других, если бы «высовывалась». Но держась низкого мнения о себе, она была до того скромна, что о её существовании вспоминали лишь тогда, когда требовалось взяться за сложную, неблагодарную работу, не выполнимую, однако, без больших знаний. Тут и говорили: «А где Диляра?». Так Жантиева была поставлена заведовать реферативным отделом, то есть отвечать, как тогда отвечали – головой, за надежность нашей продукции: переводы сложных текстов на английском, испанском, немецком и французском, с названиями и цитатами из произведений, мало известных нашей научной общественности. Но «Диляра», как понимало начальство, фактических ошибок не пропустит, «читает на всех языках и прочитала всё на свете – ха-ха!». А подготовленные под её неусыпным оком реферативные материалы использовались кому как требовалось, с полнейшей уверенностью в их научной надежности.
Воплощенная безвредность и безобидность, Жантиева всю жизнь попадала в ситуации, ей не свойственные, оказываясь рядом с людьми чуждого ей типа и темперамента. Её родители были дружны с матерью Всеволода Вишневского. Случалось ей видеть, как «Сева» вёл себя на публике будто самый заправский «братишка», ещё более матрос, чем матросня, хотя происходил «из образованных» и с шер маман изъяснялся на этранжерной мове. Очутившись в одном и том же санатории с Аркадием Гайдаром, оказалась Диляра свидетельницей запоев создателя «Тимура и его команды». Таким штрихам и краскам не было места на зализанных писательских портретах в нашей литературной агиографии, однако моя начальница не сплетничала, в её голосе не слышалось злорадства, она делилась впечатлениями просвещенного наблюдателя, определяя, что же она видела: социальную мимикрию или же душевную болезнь.
Рассказы Диляры дополняли, что я уже читал о тех же людях. Вишневского я штудировал – пятый и шестой том собрания его сочинений, дневники, записные книжки и статьи, пытаясь понять, почему автор «Оптимистической трагедии» увлекся модернистом-пессимистом Джойсом и как ему удалось взять верх над Мирским, который утверждал, что Джойс нам ни к чему. А Гайдар, которого я считал (и считаю) советским Стивенсоном, был даже запечатлен на кинопленке в непотребном виде в терапевтических целях, об этом, в том же тоне сообщения de facto, слышал я от сына Паустовского, который Аркадия Гайдара видел, и он запомнился ему своей внешностью – альбинос.
На Ростовском ипподроме моя начальница видела Чабана, и рассказы её про легендарного жокея особенно интересовали меня не потому, что я был «конелюбом» (так назвал меня литературный противник, статьи которого я печатал, и за то, что я не дал ему повода для упрёка в пристрастности, он этим неологизмом отказал мне в причастности к нашей с ним профессии[209]). Д. Г. была свидетельницей, как Чабан выиграл, удержавшись в седле с лопнувшими в скачке стременами, возможно, кем-то подрезанными перед стартом. Даже среди конников мало кто слышал о Чабане, имевшем прозвище Тутариш, он куда-то исчез в густой тени, что легла на него после войны. Кубань, где находится конный завод, на лошадях которого жокей блистал до войны, оказалась оккупирована, директор завода стал предателем. В конце 40-х годов Чабан, первоклассный мастер, был назначен на скаковое отделение второго класса, причины понижения остались неизвестны. Всё-таки я думаю, что Чабан – ключ к тому, что на Северном Кавказе творится сегодня.
Примеры из классики мирили Диляру Гиреевну с повадками племени младого, незнакомого. Сравнительно с ней неотёсанные, мы шли на смену таким тепличным созданиям, как она. Во мне академическая божья коровка видела одного из всадников Апокалипсиса. Отпрашиваясь у неё с работы, чтобы промять кровного рысака, я возвращался, благоухая снегами и туманами, как сильный запах конского пота, подкрепленный ароматом перегара после вчерашнего. Отличаясь изысканностью манер не позднее начала ХХ века, Жантиева всё выдерживала стоически и не только не держалась от меня подальше, читая черновики моих рефератов, но даже требовала, чтобы я не удалялся в другой угол комнаты и как можно внимательнее вчитывался в её постраничные замечания. Намылив мне голову, из которой торчали сено и опилки, она забирала черновики домой и возвращала их мне на другой день с дополнительными пометами. «Имея в виду общую идею автора, постарайтесь передать как можно точнее…» – таким слогом и её рукой всё было изложено. На полях моих переводов появлялся параллельный текст. Таковы были жантиевские пометы, которые мне оставалось