Восхождение - Анатолий Михайлович Медников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это походило на рапорт, может быть не слишком уместный для писателя, но на лице Казакевича не дрогнул ни один мускул.
— И очень хорошо. А как вы устроились, товарищи? — спросил директор и тут же заверил, что на заводе с нетерпением ожидают приезда писателей и что хорошую книгу надо обязательно выпустить к юбилею.
Кажется, Казакевич ответил: «Сделаем» или «Постараемся», присовокупив к этому снова свое четкое: «товарищ генерал». Мне показалось, что делал он это по привычке, в силу той строевой закваски, что глубоко укоренилась в нем за время войны, а может быть, и оттого, что, повторяю, в устах писателя эта чеканность речи звучала как-то по-особенному неожиданной и, несомненно, слегка льстила собеседнику.
А он, наш собеседник, увлеченно заговорил о заводе и с указкой в руке прошелся вдоль стен своего кабинета, где висело множество фотографий кораблей, различные графики, схемы, а также портреты людей, в которых угадывались старые сормовские рабочие. Фотографии были крупные, рельефные. Казакевич с интересом разглядывал лица стариков, наверно, самому младшему было лет семьдесят, не меньше. Этот длинный ряд седых голов и величественных белых бород действительно производил впечатление.
— Наша старая гвардия, — произнес директор с гордостью. — Патриархи Сормова! Вы зайдите в цех и увидите у станков представителей трех, а то и четырех поколений одной семьи. Такими семьями мы богаты. Где вы еще найдете такой завод?! Да, патриархи! — повторил он. — Вот тема.
Я не знаю, в какой мере слова директора повлияли на решение Казакевича написать очерк об одной из сормовских династий. Но тем не менее он взял именно тему рабочей династии для своего очерка. Взял, думается, не только потому, что ими действительно так богато Сормово, а в силу своего интереса к теме исторической преемственности поколений, к теме рабочего класса, интереса, который потом так развился и окреп в его произведениях.
Казакевич выбрал себе рабочую династию Вяловых.
К сожалению, этот очерк — «Черты характера» — не был опубликован писателем, хотя сохранилась рукопись в архиве. Помню, как он читал мне в гостинице первые наброски. Очерк начинался с полемического противопоставления литературы о династиях царских, княжеских, о торговых и банкирских домах — рассказу о династии рабочей семьи Вяловых, с ее бурлацкими истоками, бурлацкой выносливостью и трудолюбием.
Из года в год прослеживал Казакевич, как развивались, трансформировались эти семейные черты Вяловых, унаследовав от деда-бурлака и матери-крестьянки любовь к родной природе, от рабочей своей профессии — потомственную хватку русского мастерового, от революции — умение не отчаиваться при неудачах, верить в будущую победу.
В этом видел Казакевич чудесный сплав души того народного характера, типические черты которого он наблюдал и полюбил в семье Вяловых.
Очерк этот Казакевич дописывал уже в Москве. А в Сормове он старался больше видеть, слышать, «дышать заводом» и впитывать в себя жизнь. И вот случай, сам по себе печальный, позволил ему узнать Сормово и его людей с позиции, которая необычна для писателя в нормальных обстоятельствах. А мне этот случай впервые приоткрыл Казакевича-человека, черты его характера и отношение к жизни.
Примерно дней через десять, как мы приехали в Сормово, Эммануил Генрихович заболел. Первые признаки недомогания он обнаружил у себя, когда мы из Сормова поехали в Горький, чтобы выступить по местному телевидению.
В те годы из Сормова в Горький долго тащился трамвай, а день был морозный, ветреный, Эммануил Генрихович иногда знобко поеживался, кашлял.
Самая красивая часть Горького, который широко разбросал два своих крыла вдоль Оки и Волги, — находится в нагорной сердцевине, там, где на вершине холма — древний кремль, памятник Минину и Пожарскому, а на краю великолепного откоса над Волгой — бронзовый Чкалов спокойно натягивает огромную рукавицу.
Я бы сказал, что Горький — один из тех городов, в чьей архитектуре, как в застывшей музыке, все время звучит мотив преемственности веков, и любовно сохраняемые памятники старины придают городу особое обаяние.
Мы прошли через низкую арку ворот кремля и вскоре очутились в здании, где находился Радиокомитет. Как водится, надо было предварительно написать наши краткие выступления. Казакевич по меньшей мере минут тридцать сидел над полстраничным текстом.
Он чувствовал себя все хуже, я видел это по его глазам. Тут впору было и вовсе уехать домой, а не мучиться над помарками для трехминутного выступления. Но Казакевич продолжал упорно, если не сказать мучительно, работать над каждой фразой.
Такси на обратную дорогу мы не достали, и с пылающим от жара лицом Эммануил Генрихович еще долго трясся в холодном трамвае. Он не позвонил мне ни вечером, ни ночью, я был уверен, что он спокойно спит в своем номере. Но утром я был поражен известием: писателя из девятнадцатого номера увезли в больницу!
Это большое из красного кирпича здание стояло тогда в глубине парка, должно быть, ровесника заводу. Здание старое, дореволюционной еще постройки. Рядом луг, где обелиск в честь первых революционных демонстраций и столкновений рабочих с полицией.
Не сразу я разыскал больного, которого привезли ночью. А нашел его в большой палате с множеством кроватей, мне показалось, что там их было не меньше тридцати. На одной из кроватей дремал Казакевич. Когда я приблизился к нему, он открыл глаза, слегка улыбнулся, кивнул так, словно бы еще вчера под вечер мы договорились с ним встретиться именно здесь, в этой больнице.
— Температура ночью подскочила к сорока, — сказал он, как бы оправдываясь. — Вызвал «неотложку». Сейчас уже меньше.
При этом он слабо махнул рукой, словно бы заранее отводя мои упреки за то, что никому не сказал, не позвонил.
— Все обошлось. Дежурная по этажу оказалась такой милой девушкой, вызвала врача. Ничего, ничего, — успокаивал он меня, как будто это я заболел в командировке, в чужом городе, а не он, — все хорошо, здесь я увижу и узнаю то, о чем нам никогда не расскажут в директорском кабинете. И потом здесь я никакой не писатель, а просто больной. Этим снимается неизбежная фальшивость, так сказать, положения писателя, собирающего материал путем наблюдений со стороны и опросов героев. А сейчас я лежу, думаю, тоскую; одним словом, как в жизни и как на фронте.
Он улыбнулся. Потом поманил меня к себе поближе и шепнул:
— А какие