Жизнь и судьба Федора Соймонова - Анатолий Николаевич Томилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После полуночи, как обычно, императрица в сопровождении герцога удалилась в свои покои, а блестящий бал продолжался с прежней силой. Теперь большинство гостей сняли маски, расстегнули тугие пуговицы камзолов. В залах было душно от тысяч свечей, которые лакеи исправно переменяли по мере их догорания. Остро пахло потом, пудрой и пылью...
Часам к трем ночи, почувствовав утомление, Федор тоже стал поглядывать по сторонам, чтобы улучить момент и незаметно исчезнуть. От выпитого вина и квасу, до которого был он большой охотник, тянуло низ живота. Он вышел из залы, чтобы поискать ретирадное место. Сие оказалось нетрудно. По мере приближения к «нужным чуланам» все сильнее становилась вонь. Стараясь не ступать по заблеванным доскам, Федор справил нужду, плюнул в зияющую дыру и поспешил наружу. За дверью нужника его ждала плотная фигура, закутанная в синюю шелковую епанчу, со знакомой маской на лице. Человек поманил Соймонова пальцем и, повернувшись, зашагал не оглядываясь в сторону анфилады темных покоев, прочь от музыки и света. Не колеблясь вице-адмирал пошел следом.
Потом он часто спрашивал себя, почему так безоговорочно доверился незнакомцу, и не находил ответа. Его проводчик, видать, хорошо знал расположение Зимнего императорского дома и был человеком вполне осведомленным. У выхода с караульным он дождался Соймонова, сказал тихо пароль и пропуск на отзыв часового и, пропустив Федора вперед, вошел в темный покой следом и плотно затворил дверь.
Далеко в углу дробился на тысячи огоньков от богатых окладов свет лампад, освещая лики святых. Когда глаза привыкли к темноте, Соймонов понял, что стоят они в большой тронной палате, справа от возвышения с балдахином над золоченым государевым престолом. Угол, где они стояли, тонул в полной тьме.
— Ваше превосходительство, господин вице-адмирал...
Федор вздрогнул. Человек в маске говорил шепотом, но Соймонов все же подумал про себя, что это не иноземец и что где-то он уже такое пришептывание слышал.
— Ваше превосходительство, — повторил голос, — беда...
Собственно говоря, никакого другого поворота Федор Иванович и не ждал от этого потаенного разговора. У него даже мелькнула мысль, что уже утром, едва он впервые увидел спину в голубом кафтане, а после синюю епанчу, он сразу почувствовал какое-то беспокойство, не покидавшее его весь день и весь вечер. Что-то должно было случиться. А посему, напрягшись внутри, он воспринял слова говорившего даже как бы с облегчением. Мол, вот, свершилось, что пригнетало, и сейчас станет все ясно, и он поймет, кто и где супротивник, кого надо поопастись, а с кем и потягаться. Впрочем, могло быть это и вероломство...
— А ты кто таков, пошто таисся и для чево я тебе? — Федор сказал это так, почти бессознательно, чтобы чуть протянуть время, отодвинуть ожидаемую весть и унять заодно застучавшее вдруг сердце.
— Я те не враг... — отвечал неизвестный и вдруг ввернул прибаутку: — Не для чево, чево инова, как протчаво другова, плачу за ласку твою... А сказать хочу, что надобно тебе, не мешкая, отъехать из столицы на время. И лутше бы подале, на Каспий ли, во Сибирские ли земли. Чай, сам сообразишь одно с другим и куды те лутше податься, где схорониться до времени вернее...
— А пошто?
— Черны тучи собралися. Покамест они рядом, протектора твово окутали, но и тебя сия беда не минет... — Он помолчал и снова сыпанул прибауткой: — Ныне Артемоше — цена два гроша, шейка — копейка, алтын — голова, по три денежки — нога: вот и вся ему цена. А завтра и ты можешь не дороже стать.
Знакомы, знакомы присловья эти были Федору. Не так чтобы хорошо, но все же слыханы. Вот только где?.. Ну кабы он еще поговорил...
— А ты сам-то чей?..
— А ты все не признал? — Человек распахнул епанчу, подбоченился, заскреб ногою, рукою замотал, заквохтал по-курячьи. — У нашей у Параши сорок рубашек, а подует ветер — и вся спина гола...
Федор не улыбнулся.
— Никак Квас... — поперхнулся и договорил: — Михайла Алексеевич?..
— Да ты уж говори, договаривай — Квасник я, ничего, привык.
Он снял маску. На глазах у придворного шута князя Голицына переливались, блестели дорогими окладными самоцветами слезы:
— Ноне подписан господину обер-егермейстеру страшный суд.
Он поворотился к иконам и зашептал неслышные, но покаянные слова. А Федору на ум пришли рассказы о юродивых, читанные им в рукописных житиях: «ночью юрод молится, на людех же никогда». Не оттого ли он не видел никогда Квасника во дворцовой церкви, что тот позор свой шутовской обратил в крест и как крест нес свое «самоизвольное мученичество»? «Во дни по улицам ристаше, яко во пустыни в народе пребываше, похаб ся творяше, в нощи же без сна пребывая, господу богу моляшеся...» — вспомнил Соймонов слова из жития блаженного Максима Московского, юродствовавшего миру еще во времена великого князя Василия Темного...
Голицын перестал