Убийцы персиков - Альфред Коллерич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Фриц Целле сказал, что в этом сказывается стремление привести динамические силы к относительному покою, Ураниос с побагровевшим лицом покинул залу. За ним последовал Рудольф Хуна.
Точка пересечения, по мнению Целле, и есть тот самый пункт, и в своих работах он сделает его зримым. Этому зримому воплощению, по сути, нет пределов, ибо макрокосмическое можно сколь угодно отражать в микрокосмическом. И там, и здесь конечное перекликается с бесконечным.
Общество наградило оратора аплодисментами и восторженными возгласами. Князь сказал, что может лишь отчасти согласиться с ним. У него создалось впечатление, что скульптор ставит крест выше круга, хотя круг содержит в себе бесконечное множество крестов и центр круга — всегда центр креста. Все симметричное — изначально, асимметрия же — лишь вольное или невольное отступление от принципа круга. Ни о каком напряжении не пришлось бы вести речи, если бы скульптор учел то, что сам же говорил о шаре и голове. Шар тоже имеет в своей основе круг. Князь указал на стол и вспомнил петушиный глаз, который наблюдал несколько лет назад и который побудил его окружить себя множеством таких глаз, а именно — разводить и кастрировать петухов, дабы всем глазам придать спокойствие круга. Тут-то он и постиг, что круг — вовсе не абстракция, не идея, но устремление самой жизни, импульс возвращения. И, постоянно указывая на этот круг, он делал это для того, чтобы подчеркнуть единство жизни и круга, о чем он, однако, не услышал ни слова в умствованиях Фрица Целле.
Князь подозвал к себе Розалию Ранц, она встала перед ним, склонив голову. Когда Розалия подняла глаза, князь сказал, что, несмотря на свое кухонное предназначение, Розалия Ранц тоже не чужда этому кругу, который является кругом для всех и также кругл, как черная бархатка графини. Графиня же велела Розалии Ранц спуститься на кухню и посмотреть, что там делается.
Когда пировавшие дали себе небольшую передышку, Цёлестин наполнил несколько бокалов для Бубу, которые тот мигом осушил. Он направился к Цэлингзару, мазнул его ладонью по лицу и, к изумлению всех присутствующих, запел. Цэлингзар объяснил ошеломленной публике, что Бубу «заглотила» родная стихия. Это случается, когда его интеллект, стоящий на перепутье анархии и умопостигаемого порядка, обуревают нервные духи. В такие минуты всякий знак для него заключает в себе все, является источником познания и символом одновременно.
Когда Цэлингзар еще верил в способность родословного древа нести истину, причем многозначную, он доказал венгерское происхождение Бубу. Его удивило тогда, что этот тезис подтвердил также врач и специалист по части имен Габриэль Абт, опираясь в своих доказательствах на глубинную память Бубу. Габриэль Абт сыграл на скрипке «Печальное воскресенье»[4]и тем самым добился того, что требовалось доказать: Бубу был так захвачен венгерской мелодией, что бросился к Цэлингзару с намерением оседлать его и пустить вскачь, в то время как тот соотносил музыку со своими размышлениями о Франце Листе.
— Ой-ой-ой! — заголосил Бубу, он подскочил к первому философу и повис у него на спине. Первый философ пронес его вокруг стола и сбросил. Бубу начал плясать под музыку, которую изображал голосом, прихлопами и притопами. Вскоре все пустились в пляс под его дудку.
Внезапно распахнулась дверь. На пороге стоял Ураниос в разорванной рубашке, волосы всклокочены, он кричал, извещая всех о том, что вновь взялся за кисть, он знает, он чувствует, что снова способен писать. Радость клокотала в нем, он призвал Цэлингзара препроводить всех в комнату, где он рисует.
Все потянулись за Цэлингзаром, углубляясь в коридоры замка, и всех охватил испуг за порогом комнаты, где полуголый Рудольф Хуна стоял перед своим портретом, который в общих чертах набросал Ураниос. Художник с мокрым от пота лицом указал Рудольфу на шезлонг.
— Мне больше не нужна натура, — сказал он. — Организованное тело, которое я взял напрокат, теперь живет на моем холсте. Я дошел до самых корней сущего, хотя несколько часов назад утверждал обратное.
Перед мольбертом были разбросаны листочки, на которых Ураниос записывал свои мысли во время работы. Он поднимал записки и читал их вслух. Рудольф Хуна перебивал его своим смехом. Он натянул на себя желтую рубашку и, стоя перед портретом, смеялся все громче. Его смех был слышен, даже когда он вышел из комнаты, возвращаясь в залу.
— Этот торс и есть душа, — в порыве продолжал Ураниос, — он бьет по моим нервам, как пронзительный смех. На моем полотне — никаких судорожных ужимок, оно объемлет все, это — памятник жизни. Свет взрывается вспышками цвета. Отчаяние, которое я сдерживал десятилетиями, выплеснулось наружу. Я ничего не буду здесь менять. Этой картиной заканчивается стена с изображенным мною процессом развития.
Бубу, уперев подбородок в грудь и потирая кончик носа, заявил умолкнувшему Ураниосу, что его речь никуда не годится, почти все надо переписать, нужны другие слова. Затем он вскочил на спину Ураниосу и велел отнести себя в столовую. Там сидел Рудольф Хуна и орал, ошарашивая входящих вестью о том, что для рождественского ужина все готово.
По его разумению, все организмы так или иначе утомлены танцами, разговорами, речами, пищеварением и тем жаром, с которым от зари до зари все втолковывают друг другу свои доказательства реальности и утверждают добротность какой-либо классификации.
Бубу сполз со спины Ураниоса. Гости принялись уписывать разносолы и освежающие паштеты. На господском и княжеском столе, согласно церемониалу, дымился черный кофе.
За окнами забрезжил рассвет. Свечи потушили. Ураниос сел за стоявший у стены столик в стиле ампир и уставился в зеркало на стене.
Цэлингзар, встав за кафедру, приветствовал наступающее утро. В окна врывались крики диких уток. Он воздал хвалу пище, к которой даже не притронулся. Потом он почтил:
— Философов, хозяев, друзей философов и слуг, кухонных работниц и главную повариху, ваятелей, живописцев, кучеров, хористов и егерей, а, стало быть, замок и лестницы замка, кареты и флюгеры, персиковые деревья и каретные сараи, орган и пивоварню, а это значит — образы философов, и образы господ, и образы друзей философов, и образы слуг, и образы молоденьких кухарок, и образ поварихи, и образы ваятелей, и образы живописцев, и образы кучеров, хористов и егерей. Эти образы выходят из моих глаз, и я зажимаю глаза пальцами.
Ураниос видит образ своего образа, и это — образ самой жизни, который следует первообразу. Ураниос сидит перед зеркалом и смотрит в него глазами ребенка. Эти глаза мечтают еще раз погрузиться в ночь с темнеющим за окном храмом Пресвятой Девы.
Князь видит глазное яблоко своего каплуна. Это — образ круга, которому он причастен и каким для него является замок, счастье Цёлестина и сила раскаленных плит, способная извлекать благо из темного и скоротечного. Дурной же круг, не согласуемый с чистой округлостью, есть вырождение, подобное участи захудалых господ, ставших слугами.