Франц Кафка не желает умирать - Лоран Сексик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она целует лист бумаги, как когда-то целовала брату лоб, когда его лихорадило. И кладет письмо обратно на самый верх кипы. Теперь можно уснуть, и тогда от всех дурных предчувствий останутся лишь неприятные воспоминания.
Роберт
– Доктор Клопшток, это уже вторая доза морфина, – тревожится сестра Анна. – Притом что первую вы вкололи не далее как в девять часов утра.
– Знаю, – говорит он, стараясь вложить в голос как можно больше спокойствия.
Потом машинально глядит на часы, показывающие одиннадцать утра, и вновь медленным жестом надавливает на поршень шприца, теперь не сводя глаз с вены, которая под давлением бугрится на бесплотной руке, а потом теряется в переплетении синеватых кровеносных сосудов. Проследив за тем, чтобы без остатка вколоть все содержимое ампулы, внимательно вглядывается в лицо распростертого перед ним друга. У того на лбу выступил пот, а мертвенно-бледный оттенок кожи придает ему сходство с покойниками, плоть которых всего несколько недель назад Роберт рассекал скальпелем в центральной больнице Будапешта.
Но вот лицо писателя постепенно расслабляется, с него сходит оскал боли, он чуть приоткрывает глаза – это возымел свое действие морфин. Роберту кажется, что во взгляде будто промелькнул лучик признательности. Но блеск тут же гаснет, и веки снова смыкаются.
– Лекарство действует, доктор, – заверяет его сестра Анна.
С момента его приезда она упорно называет его «доктором», хотя он уже не раз объяснял ей, что диплома не получил и вообще отложил медицинское образование на неопределенный срок, дабы помочь другу пройти через суровое испытание болезнью и попытаться смягчить пагубное воздействие патологии, пусть даже опыта в этом у него совсем чуть-чуть.
– Если хотите, доктор, я могу померить у него температуру.
Зачем? Он качает головой.
Лицо друга побледнело, но копна волос на голове сохранила все свое великолепие. За час до этого Дора провела несколько раз гребнем по его каштановой шевелюре – с той же энергией, с какой причесывают ребенка перед тем, как отправить в школу. И только после этого наконец поддалась на уговоры, ушла и отправилась в деревню Клостернойбург, чтобы отправить письмо.
– Вам бы надо отдохнуть, – говорит сестра Анна своим тихим, серебристым голосом, – вы ведь со вчерашнего вечера от него не отходите. И наверняка совершенно выбились из сил.
Он соглашается и садится. Знает, что этому человеку – его другу, брату и наставнику – пришел конец. И не только ему, но и истории из числа тех, что выпадают только раз в жизни – благодаря ей он встретился с удивительным человеком несравненной человечности и ума, после знакомства с которым три года назад в затерянном в Высоких Татрах санатории его жизнь обрела смысл.
По возвращении из Матляр он вернулся к учебе на медицинском факультете Будапешта, но отношений с писателем не прерывал, постоянно обмениваясь с ним пространными письмами. А прошлой зимой увиделся с ним в Берлине. Втроем с Дорой, с которой Франц тогда жил, они провели вместе несколько дней. Рядом с ней в этом городе, посреди беспросветной нищеты и лютой зимней стужи он выглядел счастливым. А весной, всего несколько недель назад, Роберт приехал к нему в Прагу – его нельзя было узнать, он не мог встать с постели, говорил сдавленным голосом и питался исключительно фруктами, потому как глотать что-то другое ему не позволяло воспаленное горло. А по возвращении в Будапешт получил почтовую открытку, запомнив ее слово в слово:
Мой дорогой Роберт!
Меня поместили в университетскую клинику господина профессора Хайека, Вена IX, Лазареттгассе, 14. На деле у меня так раздулась гортань, что я не могу ничего есть. Надо колоть в нерв алкоголь (по крайней мере, так говорят врачи), а еще делать резекцию. Так что я несколько дней пробуду в Вене.
С дружеским приветом,
Ф.
Этого вашего кодеина я боюсь, сегодня прикончил небольшой флакон, правда, принимаю его теперь в дозировке 0,03. Только что спросил сестру, на что похоже мое горло. «На ведьминский котел», – без утайки ответила она.
Он сел в первый же поезд и поехал в Вену. У изголовья постели друга сидели Дора и Брод. Палата, в которой лежал Франц, представляла собой преддверие морга – там каждое утро пустовала какая-нибудь койка, хотя еще накануне на ней лежал пациент. А когда после углубленного изучения состояния больного венское светило доктор Бек выдал свое безапелляционное заключение касательно шансов на улучшение, Роберт самостоятельно принял решение забрать писателя из больницы.
– Вы совершаете страшную ошибку, – принялся отчитывать его профессор Хайек. – Разве преподаватели на лекциях не рассказывали вам, что означает поражение гортани?
Но ошибка или нет, ему было плевать, он прекрасно знал, что когда туберкулез поражает гортань, это верная смерть от удушья. Ему непременно надо было вырвать друга из рук этого врача и его главной медсестры.
– Мы предпочитаем увезти его в заведение поспокойнее, – сказал в свое оправдание он.
Задетый за живое, профессор, пойдя на поводу своей гордости, ответил, что никого не держит. Хвастаться особыми благодеяниями его отделению не приходилось. Клиника специализировалась на трудных и чрезвычайных случаях, таких больных туда присылали коллеги не только со всей Австрии, но и из-за рубежа. Когда пациент переступал ее порог, его гарантированно ждал жестокий конец, причем в кратчайшие сроки и практически без медицинской помощи. В заключение Хайек сказал:
– Но вам, молодой человек, все это и без меня известно. Ступайте, ко мне скоро придут с важным визитом. Будете в Кирлинге, передавайте привет доктору Хоффману… Мое почтение вашему доктору Кафке, с которым мне, по понятным причинам, уже больше не встретиться.
Покинув эту проклятую больницу с ее ведьминскими котлами, они направились в тихий и безмятежный санаторий Кирлинга в нескольких десятках километров от Вены.
Он не сводит глаз с лежащего перед ним человека, с его лица, на котором огромными расселинами залегли тени. Вскоре душа Кафки расстанется с его телом. А может, и нет никакой души, может, ничего не было в прошлом и не будет в будущем, может, жизнь – это безрадостный, огромный вокзал, где толпятся самые разные люди, движимые своими безумными надеждами, в ожидании поездов, которые никогда не придут. Нашим истерзанным душам, нашим горестям и любви никто не вторит, ничего не было до них, и они тоже после себя ничего не оставят, никто не проливает свет на тайну нашей жизни, на наши дерзкие желания