Собор Парижской Богоматери - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я задыхаюсь!
– А вот у этого уши никак не пролезают в отверстие!
И так далее, и так далее…
Однако нужно отдать справедливость нашему другу Жеану. Он один среди этого шабаша не покидал своего места и, как юнга за мачту, держался за верхушку своего столба. Он бесновался, он впал в совершенное неистовство, из его разинутого рта вырывался вопль, который не был слышен не потому, чтобы его заглушал общий шум, а потому, что он выходил за пределы, воспринимаемые человеческим слухом, как это бывает, по Соверу, при двенадцати тысячах, а по Био – при восьми тысячах колебаний в секунду.
Гренгуар сперва растерялся, но затем быстро овладел собой. Он приготовился дать отпор этому бедствию.
– Продолжайте! – в третий раз крикнул он своим говорящим машинам-актерам. Шагая перед мраморным столом, он испытывал желание показаться в оконце часовни хотя бы для того, чтобы скорчить рожу неблагодарной толпе. «Но нет, это ниже моего достоинства. Не надо мстить! Будем бороться до конца, – твердил он. – Власть поэзии над толпой велика, я образумлю этих людей. Увидим, кто восторжествует – гримасы или изящная словесность».
Увы! Он остался единственным зрителем своей пьесы. Положение его было плачевное. Он видел только спины. Впрочем, я ошибаюсь. Терпеливый толстяк, с которым Гренгуар в критическую минуту уже советовался, продолжал сидеть лицом к сцене. А Жискета и Лиенарда давно сбежали.
Гренгуар был тронут до глубины души верностью своего единственного слушателя. Приблизившись к нему, он заговорил с ним, осторожно тронув его за руку, так как толстяк, облокотившись о балюстраду, видимо, подремывал.
– Благодарю вас! – сказал Гренгуар.
– За что? – спросил, зевая, толстяк.
– Я понимаю, что вам надоел весь этот шум. Он мешает вам слушать пьесу. Но зато ваше имя перейдет в потомство. Скажите, пожалуйста, как вас зовут.
– Рено Шато, хранитель печати парижского Шатле, к вашим услугам.
– Сударь, вы здесь единственный ценитель муз! – повторил Гренгуар.
– Вы очень любезны, сударь, – ответил хранитель печати Шатле.
– Вы один, – продолжал Гренгуар, – внимательно слушали пьесу. Как она вам понравилась?
– Гм! Гм! – ответил наполовину проснувшийся толстяк. – Пьеса довольно забавна!
Гренгуару пришлось удовольствоваться этой похвалой, – гром рукоплесканий, смешавшись с оглушительными криками, внезапно прервал их разговор. Папа шутов был избран.
– Слава! Слава! – ревела толпа.
Рожа, красовавшаяся в отверстии розетки, была поистине изумительна! После всех этих пятиугольных, шестиугольных причудливых лиц, появлявшихся в отверстии, но не воплощавших образца смешного уродства, который в своем распаленном воображении создала толпа, только такая потрясающая гримаса могла поразить это сборище и вызвать бурное одобрение. Сам мэтр Копеноль рукоплескал ей, и даже Клопен Труйльфу, участвовавший в состязании, – а одному богу известно, какой высокой степени безобразия могло достигнуть его лицо! – даже он признал себя побежденным. Последуем и мы его примеру. Трудно описать этот четырехгранный нос, подковообразный рот, крохотный левый глаз, почти закрытый щетинистой рыжей бровью, в то время как правый совершенно исчезал под громадной бородавкой, кривые зубы, напоминавшие зубцы крепостной стены, эту растрескавшуюся губу, над которой нависал, точно клык слона, один из зубов, этот раздвоенный подбородок… Но еще труднее описать ту смесь злобы, изумления и грусти, которая отражалась на лице этого человека. А теперь попробуйте все это себе представить в совокупности!
Одобрение было единодушное. Толпа устремилась к часовне. Оттуда с торжеством вывели почтенного папу шутов Но только теперь изумление и восторг толпы достигли наивысшего предела. Гримаса была его настоящим лицом.
Вернее, он весь представлял собой гримасу. Громадная голова, поросшая рыжей щетиной; огромный горб между лопаток, и другой, уравновешивающий его, – на груди; бедра настолько вывихнутые, что ноги его могли сходиться только в коленях, странным образом напоминая спереди два серпа с соединенными рукоятками; широкие ступни, чудовищные руки. И, несмотря на это уродство, во всей его фигуре было какое-то грозное выражение силы, проворства и отваги, – необычайное исключение из того общего правила, которое требует, чтобы сила, подобно красоте, проистекала из гармонии. Таков был избранный шутами папа.
Казалось, это был разбитый и неудачно спаянный великан.
Когда это подобие циклопа появилось на пороге часовни, неподвижное, коренастое, почти одинаковых размеров в ширину и в высоту, «квадратное в самом основании», как говорил один великий человек, то по надетому на нем наполовину красному, наполовину фиолетовому камзолу, усеянному серебряными колокольчиками, а главным образом по его несравненному уродству простонародье тотчас же признало его.
– Это Квазимодо, горбун! – закричали все в один голос. – Это Квазимодо, звонарь Собора Парижской Богоматери! Квазимодо кривоногий. Квазимодо одноглазый! Слава! Слава!
Видимо, у бедного малого не было недостатка в прозвищах.
– Берегитесь, беременные женщины! – орали школяры.
– И те, которые желают забеременеть! – прибавил Жоаннес.
Женщины и в самом деле закрывали лица руками.
– У! Противная обезьяна! – говорила одна.
– Злая и уродливая! – прибавляла другая.
– Дьявол во плоти! – вставляла третья.
– К несчастью, я живу возле собора и слышу, как всю ночь он бродит по крыше.
– Вместе с кошками.
– И насылает на нас порчу через дымоходы.
– Как-то вечером он просунул свою рожу ко мне в окно. Я приняла его за мужчину и ужасно испугалась.
– Я уверена, что он летает на шабаш. Однажды он забыл свою метлу в водосточном желобе на моей крыше.
– Мерзкая харя!
– Подлая душа!
– Фу!
А мужчины – те восхищались и рукоплескали горбуну.
Квазимодо, виновник всей этой шумихи, мрачный, серьезный, стоял на пороге часовни, позволяя любоваться собой.
Один школяр, кажется Робен Пуспен, подошел поближе и расхохотался ему прямо в лицо. Квазимодо ограничился тем, что взял его за пояс и отбросил шагов на десять в толпу. И все это он проделал молча.
Восхищенный мэтр Копеноль подошел к нему и сказал:
– Крест истинный, никогда в жизни я не встречал такого великолепного уродства, святой отец! Ты достоин быть папой не только в Париже, но и в Риме.
Он весело хлопнул его по плечу. Квазимодо не шелохнулся.
– С таким парнем я охотно кутнул бы, даже если это обошлось мне в дюжину новеньких турских ливров! Что ты на это скажешь? – продолжал Копеноль.