Патрик Мелроуз. Книга 2 - Эдвард Сент-Обин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Самое большое впечатление на меня произвела речь о лондонском доме, – сказал папа и включил свой глупый голос – у Джилли голос был другой, но манера точь-в-точь такая. – Когда мы его купили, он казался просто огромным! Но когда мы обставили гостевую спальню, тренажерный зал, сауну, кабинет и кинозал, оказалось, что комнат не очень-то и много.
– Комнат для чего? – удивленно поинтересовался папа своим голосом.
– А вот просто – таких комнат-комнат. Чтобы был воздух, свободное пространство.
– Когда в следующий раз мы залезем спать на вешалку в прихожей, как семейство летучих мышей, давайте скажем спасибо, что попасть в высшее общество нам мешает отсутствие не только двух лишних спален, но и комнат-комнат.
– Я сказала Джиму, – продолжил папа голосом Джилли, – «Надеюсь, мы можем себе это позволить, потому что мне нравится такой стиль жизни – рестораны, путешествия, шопинг – и я не собираюсь всем этим жертвовать». А Джим заверил меня, что, разумеется, мы можем себе позволить и то и другое.
– Тут она меня добила, – сказал папа. – «Джим знает: если все это станет нам не по карману, я с ним разведусь». Просто охренеть. Она ведь даже не красивая!
– Да уж, она просто чудо, – согласилась мама, – но, думается, Кристине и Роджеру тоже есть чем потешить публику. Когда я сказала, что разговаривала с обоими сыновьями, пока они еще сидели в животе, она как заорет (тут мама завизжала с австралийским акцентом): «Погодите! Не-ет уж, ребенок становится ребенком после родов. А со своим беременным животом я разговаривать отказываюсь. Роджер бы мигом сдал меня в дурку».
Роберт представил, как мама разговаривала с ним, когда он еще был запечатан в утробе. Конечно, он не мог знать смысла ее приглушенных слов, но наверняка чувствовал некий обмен между ними – тугую хватку страха, простертость намерения. Томас все еще был близок к тем вливаниям материнских чувств, а Роберт получал теперь одни лишь объяснения. Томас понимал безмолвный язык, который Роберт почти забыл, когда целина его разума капитулировала перед словесной империей. Он стоял на вершине холма и готовился устремиться вниз – под дружные овации окружающих становиться больше, выше, быстрее, узнавать новые слова, выслушивать и понимать все более сложные объяснения. Теперь же Томас, сам того не ведая, заставил его оглянуться назад и на секунду опустить меч, чтобы вспомнить и увидеть все утраченное. Он так увлекся формулированием предложений, что едва не забыл ту варварскую пору, когда его мышление было подобно упавшей на белую страницу яркой кляксе. Теперь он снова это почувствовал: жизнь паузами (точнее, сейчас бы это казалось ему паузами): когда впервые распахиваешь шторы и видишь укутанный снегом пейзаж, затаиваешь дыхание и замираешь, прежде чем выдохнуть вновь. Все это уже не вернуть, но, быть может, не стоит так уж спешить со спуском. Быть может, надо посидеть тут еще немного и полюбоваться открывшимся видом.
– А теперь прочь из этого несчастного города, – сказал папа, допивая крошечный кофе.
– Только поменяю ему памперс, – сказала мама, стягивая с Томаса разбухший мешочек c голубыми кроликами.
Роберт посмотрел на брата: тот развалился в автокресле и смотрел на картину с изображением парусника, не зная при этом, что такое картина и что такое парусник. Какое это горе для великана, подумал Роберт, оказаться запертым в крошечном неумелом тельце.
Когда они шагали по длинным, легко моющимся коридорам бабушкиного дома престарелых, скрип резиновых тапочек медсестры придавал их общему молчанию особую истерическую нотку. Они прошли мимо открытой двери комнаты отдыха, где за телевизионным грохотом пряталось молчание совсем иного рода. Помятые, морщинистые, белые как простыни пациенты рядами сидели перед телевизором. Куда же запропастилась смерть, почему не идет? У одних стариков вид был скорее напуганный, чем скучающий, у других – наоборот, скорее скучающий, чем напуганный. Еще во время первого визита Роберт запомнил яркие геометрические узоры на стенах. Он тогда сразу представил, как вершина длинного треугольника вонзается ему в грудь, а острый край алого полукруга сносит голову с плеч.
Они впервые привезли Томаса бабушке. Да, она вряд ли сможет ему что-то сказать, но и тот пока не отличается болтливостью. Наверняка они найдут общий язык.
Бабушка была в палате: сидела в кресле у окна. Прямо за окном стоял желтеющий тополь, а за ним – живая изгородь из голубоватых кипарисов, частично скрывающих парковку. Заметив появление родных, бабушка изобразила на лице улыбку, однако глаза ее словно жили сами по себе, в них читались смятение и боль. Улыбка обнажила почерневшие и сломанные зубы – вряд ли такими можно разжевать что-то твердое. Возможно, именно поэтому ее тело так сильно одряхлело по сравнению с прошлым разом.
Все поцеловали бабушку в мягкую и довольно волосатую щеку. Мама поднесла к ней Томаса и сказала:
– А вот наш Томас.
Бабушкино лицо дрогнуло: она, казалось, не могла решить, приятна ей или странна близость младенца. Она словно неслась по пасмурному небу: изредка вырывалась на солнце, а потом вновь устремлялась сквозь густеющие покровы тьмы в молочную слепоту облаков. Бабушка не знала Томаса, а он не знал ее, но она будто нащупала между ними особую связь. Впрочем, связь эта то и дело обрывалась, и восстановить ее стоило большого труда. Когда она хотела заговорить, попытка сформулировать уместную в данной ситуации фразу начисто лишала ее соображения. Она не могла вспомнить, кем ей приходятся все эти люди в палате. Упорство больше не работало; чем крепче она хваталась за какую-нибудь мысль, тем быстрее та уносилась прочь.
Наконец, очень неуверенно, она схватила обеими руками какой-то воображаемый предмет, подняла голову на отца и спросила:
– Я… ему… нравлюсь?
– Да, – сразу ответила мама, как будто вопрос был самый обыкновенный.
– Да… – сказала Элинор, и отчаянье хлынуло из ее глаз на все остальные части лица.
Она не то хотела спросить; вопрос сам прорвался наружу. Она снова обмякла.
После услышанного утром Роберт был потрясен ее вопросом и особенно тем фактом, что вопрос явно предназначался отцу. Правда, ответила на него мама, но в этом как раз не было ничего удивительного.
Утром Роберт играл на кухне, а мама наверху собирала сумку для брата. Он не замечал лежавшей рядом трубки радионяни, пока не проснулся Томас: тот несколько раз коротко всхлипнул, мама вошла в комнату и стала его успокаивать. Прежде чем Роберт успел определить, насколько ласковее она говорит с Томасом, когда его нет поблизости, из трубки раздался рев отца:
– Бля, ну и письмо!
– Что такое? – спросила мама.
– Да эта гнида Шеймус Дурк хочет, чтобы Элинор оформила на него прижизненную дарственную. По моей просьбе в существующем договоре дарения содержится довольно растяжимое положение о передаче имущества в счет долга. В завещании указано, что после ее смерти благотворительному фонду прощаются все долги и усадьба окончательно отходит им, но поскольку Элинор и без того предоставила фонду заем в размере рыночной стоимости усадьбы, если она потребует возвратить долг, то усадьба автоматом возвращается к ней. Она согласилась на такую схему, чтобы в случае болезни не остаться без средств на жизнь и лечение. Понятное дело, я хотел со временем донести до нее простую мысль: от долбаного «благотворительного фонда» всем, кроме Шеймуса, один только вред. Ирландцам, похоже, и впрямь везет. Этот нищий санитар до конца жизни мыл бы утки в графстве Мит, если б не моя добрая матушка. Она выдернула его с Изумрудного острова и сделала единственным бенефициаром огромного, не облагаемого налогами дохода, получаемого от нью-эйдж-отеля под видом благотворительного фонда. Бред! Нет, ну какой бред!