Добровольцем в штрафбат. Бесова душа - Евгений Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На минуту токо. На чуть-чуть. — Милиционер охраны, задобренный банкой меду, пропустил в комнату к осужденному мать с дочкой.
Елизавета Андреевна протянула вперед руки и кинулась к Федору:
— Миленький ты наш! Пошто же так Господь-то над тобой, Фединька, распорядился? Лучшие годы за решеткою быть… Ты уж не связывайся в тюрьме-то ни с кем. Старайся, слушайся. Амнистию, может, дадут. — Она тыкалась ему в грудь, растрепанная, постарелая, с застрявшими в морщинах слезами. — Ох и времечко прикатило! Всех парней да мужиков по селу на войну созывают. А сколь эта война пробудет — никто не ведает. Бабка Авдотья нагадала: больше году продлится… Отца-то скоро тоже на войну возьмут. Ты не сердись на него, Фединька. Тяжело ему сюда.
— Правильно и сделал, что не пришел, — без обиды произнес Федор.
Он держался с излишней стойкостью. Хотя ведь мать — не чужой дядька судья, не «выхухоль» Савельев, перед ней-то бы повиниться надо, помилования просить. Но он боялся разнежиться, боялся открытости взгляда, боялся своих подступающих слез. Щурился на мать. Подмечал, как изменилась она. Осунулась, поблекла. Вроде в волосах и седин не видать, а будто седая. Где тот улыбчивый свет в лице, когда сидела она за шитвом со счастливым бременем будущего сына? Исчез, невозвратен! Федор знал, что в ту окаянную ночь она принесла мертвого мальчика.
— Исхудал ты больно, Фединька. Ты поешь. Вот гостинец в кошелочке. Да какой гостинец? Чего уж я говорю-то! Прости ты меня, Фединька. За все прости. Может, я-то и недоглядела больше всех… Напиши нам, где отбывать будешь. Я посылочку вышлю. С начальством не звяжь, угодить старайся.
— Ничего, мама, я вернусь. Ты не реви. Вернусь, — суховато говорил Федор.
Сбоку к нему жалась Танька. Она смотрела на него снизу вверх с животной преданностью, как верная собака, которая расстается с любимым хозяином и не верит, что с ним расстается. Она берегла в себе какие-то священные уветливые слова, чтоб сказать напоследок Но так и не промолвила ни единого. Она только сдернула с себя нательный крестик на гасничке да тихонько сунула в руку Федора. Распятием крестик лег на ладонь, а на тыльной стороне два выдавленных слова: «Спаси и сохрани».
— Кончай нюни разводить! Наговорились, будя! — оборвал свидание охранник — Хватит! Хватит, я сказал!
Федор отворотился к окошку, чтобы не видеть, как милиционер выталкивает мать и сестренку за высокие казенные двери, и наконец-то зажал рукою глаза. Придавил слезные веки.
Близится ночь. Меркнет свет в окнах в селе Раменском. Только долго, бессонным отблеском, держится он на стеклах в доме Завьяловых.
После суда весь вечер Танька не отходила от матери. Словно малый зверек-детеныш, который боится остаться один и повсюду вяжется за матерью, она все время находилась подле Елизаветы Андреевны. Она чем-то изводила себя, маялась, с виною поглядывала на взыскательный лик Николая Угодника на иконе. В конце концов исповедалась Елизавете Андреевне:
— Это я Федьку подъенивала. Про Ольгиного ухажера ему тогда наговорила. Растравила его. Разъярила. Он и полез с ножом. Из-за меня он озлился, мамушка-
Перед сном, в поздней тишине, Танька богобоязненно и прилежно крестилась, замаливала подстрекательский грешок Уснула она сидя на лавке, приклонив голову на руки на стол, возле раскрытой книги — бабушкиного молитвослова — с обкапанными свечным воском страницами.
В горнице, подвешенная к матице, горела керосинка. Желтый треугольник пламени над фитилем, размытый сизым колпаком плафона, сумными бликами лежал на сусальном серебре иконных окладов, на изумрудно-темном толстом стекле буфета, плавился в зеркале, утопая в его зазеркальной глубине, и, урезанный круглой тенью, полумесяцем застыл на поверхности воды в кадке. Растекаясь по избе, свет мягко золотился на волосах заснувшей Таньки, скромно белел на полях многочитанной духовной книги.
Елизавета Андреевна, настрадавшись за день, обзабылась во сне, но дышала со сбоем, вздрагивала, сучила ногами. Егор Николаевич не спал. Он вовсе еще не смыкал глаз, хотя уже давно лежал на кровати.
Когда молитвенный шепот Таньки смолк и голова ее утомленно склонилась на стол, он потихоньку поднялся, подошел к дочери. Он стоял возле и долго вглядывался в нее, будто хотел получше запомнить: ее сложенные под голову ручонки, волосы, скатившиеся с плеча, едва заметную синеватую жилку на шее. Бережно, чтобы не преломить сна, он поднял ее на руки и, дыша в сторону, отнес за занавеску на постель. Уложил ласково-плавно, сдерживая скрипучие голоса матрасных пружин. Осторожно покрыл одеялом. Ему хотелось поцеловать дочь, но он побоялся, что уколет ее усами и порушит ее сон. Он только беззвучно промолвил: «Расти, Танюша… Не забывай меня…»
Потом он вернулся на середину избы. Огляделся пристально, как бы не находя здесь чего-то обязательного и неразрывного. И опять, уже не впервой, догадался, чего тут недостает. Там, по другую сторону печи, за занавеской, где постель Федора, — пусто, заброшенно и, казалось, пыльно, как в чулане. До сегодняшнего суда уже было пусто, а теперь — и подавно: будто сам дом обездолили, отняли живительную часть, оставив взамен пустынный неуют и скорбное напоминание.
Егор Николаевич зачерпнул ковшом из кадки, от чего свет на поверхности воды заколебался, спутался в мелкой ряби. Он попил воды, повесил ковш на место. Ему казалось, что нужно еще что-то посмотреть, обойти, проверить. Но он не знал, что именно. Он погасил керосинку и остался в неподвижности, чтобы глаза попривыкли к ночи.
Лунный свет, рассеченный переплетами рам и не заметный прежде при огне лампы, полился в окна — такой же ровный и безмятежный, как сама тишина. Тишина, приняв лунный окрас, даже стала глубже, задумчивее. С носика рукомойника в подставленный внизу таз сорвалась звонкая ночная капля. Звук ее был очень знаком и тревожен.
Егор Николаевич надел сапоги и, придерживая плечом дверь, чтобы не визгнула петлями, вышел из избы.
На дворе бледно серебрилась трава. По центру ее затмевало остроугольное теневое пятно колодезного навеса, по закрайку лежала ершистая тень плетня. Слабо белела грядка телеги с пучками соломы.
Полная луна висела высоко над лесом. Вкруг нее зыбко проступало прозрачное голубоватое кольцо радуги — лунной радуги. С приближением к осени ночи настали темные, пронзительные, звезды горели над землей густо и четко. В застывших накатах небесного пространства звезды роились слоями: ближе к земле — крупными яркими сапфирами, а выше и дальше — россыпями мелкого бисера, а еще выше — мерцающими пылинками, терявшимися в безмерной глубине, которую человеку никогда не достичь, не познать и не обмыслить.
Для чего живет человек? Нашто ему жизнь дадена? Егор Николаевич остановился посреди двора, застигнутый этой неразрешимой печальной загадкою. Впервые пришла она ему на ум. Впервые тронула за живое, занозила сердце. Но он вскоре понял, откуда в нем это тоскливое раздумчивое дуновение. Над ним, над его домом, над всем, что было вокруг в этом подлунном мире, понависла война. День-два — и ему собирать походный сидор и отправляться туда, на запад, откуда исходил не слышимый ухом, не видимый глазом ток нешуточно разметнувшегося побоища.